Все время что-то читаю... Прочитанное хочется где-то фиксировать, делиться впечатлениями, ассоциациями, искать общее и разное. Я читаю фантастику, триллеры и просто хорошие книги. И оставляю на них отзывы...
Не знаете что почитать? Какие книги интересны? Попробуйте найти ответы здесь, в "Читалке"!

Эдуард сагалаев биография национальность


СЕМЬЯ И БИЗНЕС КЛАНА САГАЛАЕВЫХ — Troika Estate Luxury Blog

Главная > Персоны > СЕМЬЯ И БИЗНЕС КЛАНА САГАЛАЕВЫХ

Персоны - 14.08.2017 4666 Жанна Голубицкая

Эдуарда Сагалаева называют живой легендой советского и российского ТВ. Его знают в лицо несколько поколений телезрителей – и не только советских и российских. Его уважают мэтры телеиндустрии не только отечественные, но и западные, включая заокеанских телемагнатов.  Эдуард Сагалаев создал, руководил и лично вел такие популярные телепрограммы, как «12-й этаж» и «Семь дней», а в  самый сложный, переломный для страны и СМИ период – с 1990 по 1992 годы  — был председателем Союза журналистов тогда еще СССР и  генеральным директором ГТРК «Останкино». Кроме того, Эдуард Михайлович — филолог, журналист, профессор, доктор политических наук, президент Национальной ассоциации телерадиовещателей.

А еще, Эдуард Сагалаев — глава большой и дружной семьи – нежный и преданный муж, всю жизнь, с самой юности проживший с матерью своих детей, заботливый отец, любимый и любящий дедушка. В период активной теледеятельности о семье Эдуарда Сагалаева известно было очень немного. Но сейчас  Эдуард Михайлович отказался от работы на ТВ в прежнем масштабе, что по его словам позволяет ему заняться тем, что он действительно любит: путешествовать по миру и по святым местам и, конечно, проводить время со своими близкими. 

Семья Сагалаевых может называться кланом не только потому, что все ее члены в той или иной ипостаси поддерживают дело  главы семьи. Сагалаевы – на редкость теплые, дружные и любящие люди. На семейные праздники они обязательно слетаются в родительский дом, в какую бы часть земного шара ни закинули их в этот момент дела.  А те, кому случалось быть приглашенным к столу Сагалаевых, запоминают этот праздник надолго: удивительное радушие и гостеприимство – это и дань узбекскому Самарканду, где родился Эдуард Михайлович, а еще дело в природном веселом нраве и интернационализме. В семью Сагалаевых принимают всех, кого любят, независимо от «родословных»: Эдуард Михайлович родился в Самарканде, но его предки родом из Саратовской области и в Узбекистан были высланы после революции 1917г.

Сын Эдуарда Михайловича – Михаил Эдуардович Сагалаев, по образованию кинооператор и кинопродюсер, а ныне владелец и руководитель  знаменитой клиники семейного здоровья Rehab Family. Дочь Юлия – журналист, живет в Лондоне и старшего сына назвала Михаилом – в честь своего брата.

В семье Сагалаевых любят называть детей в честь старших и успешных родственников. Поэтому младшую дочь Михаила Эдуардовича назвали Юлией — в честь тети, а старшую — Аней, в честь мамы, Анаиды Дадаян.

Михаил и Анаида познакомились в Лондоне, где оба учились: Михаил киноискусству, Анаида – модной фотографии в знаменитом колледже искусств Saint Martin.  Сейчас Анаида помогает мужу в их клинике семейного здоровья Rehab Family.

— Сначала я училась в  Сайнт Мартин, потом в London College of Fashion, — рассказывает Анаида, — у нас читали лекции фотографы из журнала Vogue, с ними же мы проходили  практику. Я влюбилась в фотографию ещё в детстве, помогая родному дяде проявлять пленки в лаборатории и сушить фотографии. У дяди было такое хобби — после основной работы он бежал в свою студию и делал фотопортреты, а мы с братом были его помощниками. Это время я вспоминаю очень часто: мы с братом будто были свидетелями подлинного таинства! Видели, как клиенты были счастливы, получая свои автопортреты! Это и стало решающим для меня моментом в выборе профессии.

— Почему же Вы решили сменить профессию?

— В общем-то  этим же я  сейчас и мужу помогаю, — улыбается Анаида — Творить и видеть счастливые улыбки наших клиентов – это тоже искусство. В стенах нашей клиники мы преображаем наших клиентов, и нам радостно видеть их счастливые лица, когда они обретают покой, гармонию  и понимание того, что с ними происходит.

— Получается, это ваш семейный бизнес? Расскажите немного больше о вашей клинике

— Rehab Family — первая в России частная клиника, которая специализируется на лечение различных форм зависимостей. Работаем мы уже 6 лет. Начинали с лечения зависимостей от психоактивных веществ, но сейчас наша область расширилась.  К сожалению, стрессы и жизненные проблемы часто приводят к серьезным психологическим и нервным расстройствам, к нарушению сна, пищевого поведения. Например, среди наших пациентов много людей, которые не могут самостоятельно справиться с зависимостью от снотворных и успокоительных лекарств. Также это нервные срывы и более серьезные расстройства, нуждающиеся в длительной коррекции.

— Насколько мне известно, частных лечебных заведений такого уровня очень мало. А чем отличается ваша клиника от государственных? 

Во-первых, уровень комфорта и заботы, индивидуальный подход. У каждого пациента есть персональный врач, персональный психолог, комфортная палата и уединенная обстановка. Кроме того, мы разработали принципиально новую методику лечения, базируясь на опыте ведущих европейских клиник. В России эта методика применяется впервые.  Ну и , конечно, медицинский персонал и лечебная база — у нас очень высокий уровень диагностики.

В нашей клинике, в обстановке  уединения и заботы, пациенты получают квалифицированную помощь психологов и врачей. Клиника располагается на территории красивого особняка, в ближайшей удаленности от Москвы по Дмитровскому шоссе. Наши клиенты называют ее «подмосковной Швейцарией» — там очень комфортная обстановка, помимо клинической базы есть бассейн, кинотеатр, спа-услуги, услуги косметолога, ресторан. Стоимость пакета лечения на 28 дней начинается от 300000 рублей.

— Кто-то еще из вашей семьи принимает участие в семейном бизнесе?

— Пока нет. Но у нас подрастает старшая дочь, которая очень этого хочет и я передаю слово ей…

—  Меня зовут Аня, мне 14 лет. Я учусь в Британской школе в Москве, этой осенью пойду в девятый класс. В нашей школе это уже старший уровень – всего у нас 12 классов.  Я очень хочу стать бизнес-вумэн, чтобы стать менеджером и продолжить наш семейный бизнес. Для этого мне нужно поступить в очень хороший университет, где изучают бизнес. Думаю, я буду главной в Rehab Family. Еще я хочу открыть свой собственный бизнес в Америке.

— У тебя есть любимое место в Москве?

— Да, Покровские Холмы – это совсем рядом с моей школой. Там  живут все мои друзья, и я хожу на холмы гулять с собакой и общаться со своими друзьями. Мы с папой, мамой и младшей сестрой Юлей живём в Покровском-Стрешнево и рядом с домом у нас лес и набережная. Мы с сестрой любим перед сном прогуляться по набережной. А после занятий я люблю посидеть у воды —  отдохнуть и подумать. В выходные мне нравится пройтись с подругами по центру, по Тверской, по любимым торговым центрам.

— А если тебе надо кого-то пригласить на романтическую прогулку, куда позовешь – на набережную или на Тверскую?

— Нет, в старый, тихий центр Москвы. Там очень красиво и много уютных кафе, где можно посидеть и поговорить,  и интересных музеев, куда любопытно заглянуть.  Очень люблю Парк Горького, но только в будни, когда там мало людей. Только тогда  можно насладиться просторами парка! Еще я люблю бывать с друзьями в модных клубах и кафе. Вот на фото я с моими лучшими друзьями: посередине Татьяна, а слева Арина.

— А подмосковную природу ты любишь?

— Да, ту, которая на нашей даче. Наш дом находится на берегу Икшинского водохранилища. Мой дедушка Эдуард Михайлович построил там целое поместье для нас всех. Мы туда ездим каждые выходные, если не уезжаем на каникулы, и с огромным удовольствием проводим там время. У нас там есть своя миниферма. Нам с сестрой нравится самим  ходить в курятник и собирать свежие яйца. Еще мы там тискаем цыплят, но только  пока никто не видит. А самое мое любимое место на даче — это кухня. Там я заряжаюсь теплом от своих близких и энергией от пищи. Я очень люблю нашу дачу еще и за то, что каждый раз, когда мы приезжаем в пятницу, бабушка и дедушка встречают нас с накрытым столом, где всегда наши любимые блюда! Это уже стало нашей традицией – как и отмечать все семейные праздники всем вместе.

— И где отмечаете?

— Иногда мы отмечаем в ресторанах. Например, в ресторане «Белый кролик». Этот ресторан в очень высоком здании и там очень вкусно: мы там праздновали  день рождения моей мамы. Осталась памятная фотография, на ней мой дед, папа, сестра Юля, мама, я и моя бабушка Люда, папина мама. Бабушка Люда – филолог и очень много всего знает.

— Ну а папе в бизнесе ты уже помогаешь?

— Мы с сестрой очень любим ходить к папе на работу – это недалеко от нашей дачи. Папа построил там красивый санаторий для всех, кто желает восстановить свои силы. Однажды я буду полноценно помогать ему в ведении дел, но пока мы с Юлей туда просто  часто заходим — навещаем собак, которые там живут. У нас там две хаски: они очень добрые и любят, когда мы к ним приходим. Еще в клинике есть просто супер-повар! И когда мы приходим, всегда очень просим угостить нас вкусностями.

— Анечка, если бы ты сама строила дом, каким бы он был?

— Он бы был в самом центре Москвы,  очень высокий, и я бы там жила со своими друзьями. Там было бы очень много окон и разных растений. Дом был бы очень современный и весь в белых тонах. Мне очень нравится хайтек и минимализм.

blog.troikaestate.ru

№03 (814) / Искусство и культура / Спецпроект / Уроки дяди СЭМа

Эдуард Сагалаев в телевизионной тусовке — фигура уникальная. С одной стороны, ни на одном из федеральных каналов он не числится, с другой — телевизионные начальники с удовольствием советуются с Эдуардом Михайловичем, приглашают на вручение всевозможных премий и наград. Сагалаев давно ушел от индустриальной текучки — сегодня он руководит собственным фондом, носит мантии академика всех возможных телерадиоакадемий и титул самопровозглашенного «идиота» — ведет на телеканале «Психология21» программу «Мудрость идиота, или Энциклопедия ошибок Эдуарда Сагалаева». Ему 65 — и это хороший повод поговорить о пережитом и построить планы на будущее.

— В детстве все мечтают быть космонавтами или моряками. А вы, Эдуард Михайлович, сразу уловили романтику телевидения?

— Первое воспоминание о телевидении на всю жизнь врезалось в память. Это было в Самарканде страшно много лет назад. Я жил в большом дворе, который был моей вселенной. У нас было очень много соседей, и вот однажды одна семья купила телевизор. Это, возможно, был один из первых телевизоров в городе — КВН с линзой, как аквариум. Но главное, что я запомнил, — вовсе не невероятное по тем временам чудо движущегося изображения на экране кинескопа. В Самарканде принято было снимать обувь, входя в дом. Никогда не забуду море всякой детской обуви в коридоре — там собралось человек пятьдесят детей. Помню, как я зашел и увидел эти пятьдесят пар. В этом было что-то такое, что произвело впечатление. Как я сейчас понимаю, то был прообраз современных «пиплметров», и рейтинг первых программ телевидения в нашем дворе стремился к 100 процентам.

Разумеется, ни о каком телевизионном будущем я не мечтал. Ни тогда, ни в школе, ни в университете. Хотя первая запись в моей трудовой книжке — диктор самаркандского радио. Но это было далеко от мечты о реальной дальнейшей карьере. Я поработал диктором, потом ходил играть в массовках в местном драмтеатре. За один выход там давали сумму, которая с точностью до копейки составляла стоимость бутылки портвейна. В этом и заключался весь смысл, потому что мои друзья это знали и к концу спектакля уже ждали у театра. Я выходил на сцену, говорил какие-то слова в каких-то революционных пьесах. Как-то довелось играть красноармейца с ружьем и перевязанной головой с кровавым пятном на бинтах... Я произносил фразу типа «Караул устал», а потом шел прямиком к кассиру, получал деньги, мы покупали бутылку портвейна и сидели бренчали на гитаре.

— То есть юность была дворовая?

— Отчасти. Окружение было очень разное. К примеру, я часто ходил к одной старушке, беглой княгине, в гости пить чай. И она показывала мне свои фотографии. Никогда не забуду фотографию, на которой она в седле с шашкой и в папахе. Это были «эскадроны смерти», которые сражались с большевиками. В том числе женские эскадроны. И она рассказывала, как крошила в капусту большевиков.

Я дружил еще и с теми ссыльными, которые появились уже в 60-е годы. У меня был близкий друг Олег Петрик, которого сослали из Киева, а перед этим таскали по психушкам. Все по полной программе. Он писал прекрасные стихи, был настоящим диссидентом. Но у него была одна особенность — он не признавал ничего, что возникло в стране после октября 1917 года, включая правописание. Ходил с бородкой, тросточкой и в шляпе — такой вот чеховский персонаж, хотя был моим ровесником. Как-то Олег пришел ко мне, не застал дома и оставил записку с ерами и ятями, которая начиналась со слов «Милостивый государь». Мама была в шоке. Я благодаря ему начал читать самиздат.

К этому Олегу приезжал его «отец», точнее, человек, который опекал его. Это был ни много ни мало Виктор Некрасов. И он навещал его в Самарканде. И вот всей редакцией мы собрались на какой-то квартире. Была такая нормальная пьянка, с разговорами о коммунистической партии, о советской власти. Причем я не сомневаюсь, что кто-нибудь наверняка стучал об этом. Но своеобразный пофигизм Некрасова, который на это не обращал внимания, заставил и нас забыть об опасности. Он блистал, раскрыл весь свой громадный жизненный опыт, всю свою ненависть к коммунистической идеологии. Мы так были рады этой встрече, гордились тем, что он говорит нам все, что думает. А последним штрихом стало то, что, когда мы прилично подвыпили, он захотел в туалет, а туалет был занят. Он вышел на балкон и прямо с балкона помочился. От этого мы были в неменьшем шоке, чем от его диссидентских речей. И потом говорили друг другу: «Вот, старик, что такое свобода». Некрасов был моим кумиром.

— Поэтому вы мечтали стать…

— …Библиотекарем или моряком.

— Странное сочетание.

— Я рассуждал так: платить будут за то, что доставляет мне в жизни максимальное удовольствие, — за чтение. Поэтому решил — буду библиотекарем. Но и море меня очень привлекало. Наверное, потому, что я его никогда не видел. Море было чем-то загадочным, существующим на другой планете. А в Самарканде были горы, пустыни: Азия есть Азия. И вот я разрывался между дальними плаваниями и работой в библиотеке.

— Родители поддерживали ваш выбор?

— Мама моя мечтала, чтобы я стал скрипачом. Но эта мечта рухнула, когда она однажды увидела, как я шел домой через парк — знаменитый самаркандский Парк культуры и отдыха, в котором местная молодежь переживала первые свидания, первые поцелуи. А я шел из музыкальной школы и бил скрипкой по деревьям — деревьев было много, я ударял по каждому. У мамы полились слезы, она поняла, какая это мука для меня. И отказалась от этой мечты. Хотя у меня до сих пор хранится открытка пятидесятых годов, такая лубочная советская, на ней мальчик с пионерским галстуком играет на скрипке. Это мама мне на день рождения подарила. Попыток меня куда-то определить было немало. Мама была врачом и хотела, чтобы я поступил в мединститут. Но и тут ничего не вышло. Как-то я случайно зашел в магазин, где продавались медицинские инструменты. И когда я увидел никелированные пилы, зубила, молотки и клещи, я там же потерял сознание. После этого благополучно поступил на филфак.

— Откуда родом Сагалаевы?

— Вообще фамилию Сагалаев кто-то считает татарской, кто-то осетинской. Но в Саратовской области есть деревня Кленовые Вершины, где столетиями жили Сагалаевы. И вот сейчас Алексей Пивоваров делает фильм о людях, чьи предки были раскулачены, и мы с ним съездили туда. Так что я увидел эту бывшую деревню впервые в жизни. Бывшую, потому что на месте цветущего когда-то поселения, где парни и девки водили хороводы, осталось несколько скорбных могил с крестами, на которых выбиты зубилом фамилии Сагалаевых, Васильчиковых, Голобоковых — вся моя родня.

— И это все, что осталось?

— У меня в Саратове живет троюродный брат, Владимир Алексеевич Сагалаев, он знает нашу родословную до седьмого колена и далее — до стрельца Петра Первого Пафнутия Сагалаева. В Кленовых Вершинах никогда не было крепостных — только казаки и государственные крестьяне. История непростая. Моего деда и шестерых его братьев раскулачили. Они действительно были зажиточными, но настоящей причиной стало кожаное пальто, единственное в деревне, которое носил дед. Многие годы деду завидовал один местный бездельник и пьяница. Революция дала ему власть — он стал председателем комитета бедноты. И тогда-то наконец смог осуществить свою мечту — отнять у деда кожаное пальто, записав его в кулаки и сослав в Среднюю Азию вместе с семьей.

Но все нравы русской деревни они сохранили. Я прошел и эту школу тоже. Часто приходилось сталкиваться с чудовищными вещами.

— С пьянством?

— Ну, пьянство — это еще полбеды. А вот однажды в драке один из моих двоюродных дядей зарезал человека. Когда началось расследование, отец этого моего дяди рассудил так: у Виктора, который убил, семья и дети, а у его брата еще никого нет. Поэтому вину возьмет на себя и в тюрьму пойдет он. И тот отсидел семнадцать лет за брата. Я помню, каким он вышел из тюрьмы.

— А как же он на это согласился?

— Отец сказал. Это как раз те крестьянские устои, когда воля отца не обсуждается.

— Так это родные по отцу? У вас, значит, тоже такое должно быть представление о семейной субординации?

— Нет, это родные матери. Я ношу фамилию матери, потому что отец с мамой много лет прожили вместе, но так и не расписались. Со мной вообще происходило немало странных вещей. Отец был атеистом и коммунистом. А когда я родился, мама меня крестила и назвала Владимиром. Отец же хотел, чтобы я был Эдуардом. Меня это, конечно, интересовало всю жизнь. Недавно в Оптиной пустыни я заговорил об этом с православным батюшкой. И он сказал, что такая вот жизнь с двумя именами — это даже хорошо, потому что если хотели проклясть, проклинали Эдуарда, а я на самом деле Владимир. Вообще для меня это был непростой вопрос. Отец мой еврей. И у меня всю жизнь были на этой почве метания. Но в конечном счете я пришел к выводу, что если мать меня крестила, это воля Божья. Это не мой и даже не ее выбор. Это моя судьба. Я ведь серьезно интересовался исламом, особенно суфизмом, а также индуизмом, буддизмом. Но в последние годы, когда стал глубоко заниматься вопросом самоидентификации, снова пришел к православной вере. Пришел сердцем.

— Еврейское происхождение как-то влияло в дальнейшем на вашу жизнь?

— Отец просил меня не афишировать свое происхождение. Он понимал, что это вряд ли пойдет на пользу. Я делал так, как он говорил, и при этом страшно мучился. Потом стал об этом говорить вслух, но все равно горький осадок остался. С того момента, когда мне было лет пять и в том же самом дворе в окна нашей квартиры посыпались камни. Это были пьяные соседи со своими гостями, которые кричали: «Бей жидов!» Мне было и страшно, и обидно, ведь я считал себя русским. А все другое, все, что связано с отцом и его корнями, существовало отдельно, и, только став взрослым, я съездил в Одессу и Херсон и нашел несколько его родственников. Отец прошел всю войну, вернулся с орденами и ранениями и потом до конца жизни трудился во благо советской родины. И сегодня я хочу еще раз сказать, что люблю его и горжусь им, горжусь кровью и отца, и матери, которая течет в моих жилах.

— Почему из Самарканда переехали в Ташкент?

— Я работал в областной газете. Пришел туда после радио, для меня это было не просто заработком. Мне это нравилось, единственной проблемой было то, что меня пригласили в отдел партийной жизни. И я должен был освещать жизнь комсомола. Все мои материалы вывешивались на доску как лучшие в номере. Но я быстро понял, что не могу так. Пришлось идти к главному редактору и говорить, что либо увольняюсь, либо хочу, чтобы меня перевели в секретариат. А уволиться значило совсем закрыть тему журналистики, потому что газета-то была одна. Но дальше я так действительно не мог.

Один вот случай очень показательный. Меня отправили по заданию редакции на фестиваль дружбы узбекской и таджикской молодежи. А там, естественно, бесконечная пьянка и полный разврат. Я вернулся, и мне нужно было написать полосу об этом, причем в номер. Я просидел часа три у пишущей машинки, несколько раз пытался написать первые строчки, вытаскивал бумагу, бросал в корзину. Потом пошел к своему товарищу, который был на несколько лет старше, и сказал, что могу написать, как все было, а по-другому не могу. Мне было тогда двадцать лет, меня только взяли на работу, и очень не хотелось, чтобы меня выгнали из газеты. И он сказал, что вариант один: сядь и напиши, как бы ты хотел, чтобы проходил фестиваль дружбы узбекской и таджикской молодежи.

— Написали?

— Еще как. Резонанс был огромный, мне вручили какие-то почетные грамоты, включили в горком комсомола. Но после двух-трех таких материалов я все-таки ушел в секретариат. Там началась совсем другая жизнь. Там была ручная верстка, иногда я сам верстал газету, по локоть в типографской краске. Главным оружием был строкомер. Это был главный инструмент в секретариате, потому что им было очень удобно резать колбасу. После подписания номера обязательно появлялась выпивка, и колбасу всегда резали строкомером, воспользоваться ножом было бы моветоном. Мы еще писали за рабкоров и селькоров, резвились вовсю. Однажды дали рабкору такую заметку: «Группа самаркандских альпинистов покорила высочайший пик области — гору Голгофа. Там они обнаружили хорошо сохранившуюся мумию. Голова мумии была украшена компромиссами, а в руках она держала омонимы и синонимы». Рабкор радостный бежал в кабинет редактора.

У меня была хорошая характеристика: молодой, женатый, член партии. И меня пригласили ответственным секретарем в республиканскую молодежную газету «Комсомолец Узбекистана», которую мы между собой называли «Хамсомолец Узбекистана» — от слова «хам». Все мы были конформистами, циниками, нам хотелось работать в журналистике, хотелось зарабатывать. А я так вообще пользовался служебным положением по полной программе. Когда стал заместителем ответственного секретаря, учился еще на третьем курсе. И ко мне приходили мои преподаватели — кандидаты и доктора наук, — которым нужны были публикации, чтобы получить следующую ученую степень. А публиковаться больше было негде — только в областной партийной газете. Я молча доставал зачетку, получал «отлично» и ставил в газету их тексты. Но каким-то чудом мы оставались романтиками, ждали чего-то смутно-прекрасного, мечтали о другой жизни...

— Ташкент понравился?

— Главное впечатление от Ташкента в то время — землетрясения. Мы сидели на четвертом этаже и первое время выбегали на улицу. Жутковато, когда сидишь работаешь, и вдруг по стене ползет трещина. Толчки, все дребезжит, столы прыгают. А потом махнули на это рукой и хладнокровно продолжали работу.

— Вы там, впрочем, не задержались...

— Да, довольно скоро уехал в Москву. Произошло это совершенно случайно: замглавреда пригласили работать в ЦК комсомола в сектор печати, радио и телевидения. А у него были какие-то другие планы. И он рекомендовал меня. Вызывают меня в ЦК комсомола, я прохожу собеседование, про национальность папы не говорю. И оказывается, что я им подхожу. Тогда я впервые в своей жизни столкнулся с системой автоматизированной кадровой политики. Выглядело это так: было множество твердых картонных листов с дырками, заполненных данными соискателей. И вот завотделом ЦК ВЛКСМ брал спицу и протыкал толстенную пачку этих листов с дырками. Каждая дырка что-то означала — это, в сущности, была анкета. Вот он так протыкал дырку «член КПСС». И все, кто не члены КПСС, падали на пол. Второй спицей он протыкал дырку «женат». Все холостяки падали на пол. Третья дырка «до 28 лет», все, кто старше, падали на пол. И вот из этой пачки все упали на пол, кроме меня.

— Страшно было? Все-таки из Ташкента в Москву, серьезная организация.

— Страшно было, когда получил задание: написать статью за подписью первого секретаря ЦК ВЛКСМ Евгения Михайловича Тяжельникова в «Военно-исторический журнал». Тема была что-то вроде «Влияние комсомола на стратегию битвы при Курской дуге». У меня близко не было никакого понятия о предмете, кроме каких-то элементарных вещей из школьной программы. Но я все-таки написал. И статью даже очень высоко оценили. Причем Тяжельников — доктор наук, нужно было соответствовать. Надо отдать ему должное: гонорар получил я.

— Комсомол был в то время кузницей кадров для будущей постперестроечной России. Но вы и оттуда довольно быстро ушли. Что опять случилось?

— Вы не поверите, но снова рекомендация. Работала у нас Ирина Михайловна Червакова, которая раньше была секретарем горкома комсомола в Норильске. И она тоже выросла в среде политических зэков, которые туда приехали и там осели. Вообще Норильск был городом, куда рвалась интеллигенция, потому что обретала там уникальную аудиторию: туда приезжали Окуджава, Высоцкий, Галич и многие другие. Ирина была совершенно уникальным человеком. Ей предложили стать заместителем главного редактора в молодежной редакции телевидения, где ее все обожали, потому что она уже много лет проработала в ЦК и курировала именно это направление. Все прекрасно знали, что она честный и очень порядочный человек, который никогда не подставит, всегда будет отстаивать своих. Но она вдруг поняла, что не может постоянно идти на сделки с совестью. И приняла решение, которое всех повергло в шок. Ирина сказала, что бросает ЦК комсомола и уезжает в город Лесосибирск Красноярского края работать в детском доме. Можете себе представить: взяла своего маленького сына Мишу и уехала со всех комсомольских пайков и квартир в Сибирь! Потом она написала об этом повесть, которую напечатал журнал «Новый мир». А тогда все были в шоке. И вместо себя Червакова порекомендовала меня.

— Снова вас? Но почему? Вы ведь всего год как приехали?

— А пойдемте, я вам покажу. (Встает и решительно отправляется в коридор, где висят фотографии прежних лет.) Вот видите, как глаз горит? Это в студии молодежной редакции, тут же все понятно. Я всегда горел работой. Я лет до пятидесяти не умел ходить. Я бегал. По коридорам, с этажа на этаж. Для меня сесть в лифт было невыносимо — стоять, ждать, когда он подойдет, да еще будет останавливаться на каждом этаже. Я бежал по лестнице на двенадцатый этаж и прибегал раньше, чем лифт...

Так я попал в молодежную редакцию. Это было поворотным пунктом судьбы, потому что я оказался в уникальном коллективе. Там был удивительный главный редактор Валерий Александрович Иванов, про которого тогдашний руководитель Центрального телевидения Энвер Мамедов, который вообще отличался меткостью характеристик, говорил: «Главный редактор с глазами кормящей матери».

— Почему?

— Такие вот там были нравы. К примеру, если идет эфир, а главный редактор его не смотрит, его просто больше нет. Можно посмотреть программу до эфира, конечно. Но это не в счет, потому что эфир — это огромный праздник или огромная трагедия. И если ты не позвонил ведущему эфира после выхода программы — во сколько бы она ни выходила — это могло кончиться самоубийством. Я нисколько не преувеличиваю — случай был: женщина выбросилась из окна, потому что ей сказали, что она бездарность. Но в нашей редакции бездарностей не было. Было немало людей с не вполне нормальной психикой. Поэтому не позвонить после эфира было невозможно. А если ты, к примеру, звонишь в час ночи, а автор программы какая-нибудь экзальтированная женщина среднего возраста, то понимаешь: если ей сейчас сказать, что ты чем-то недоволен, может быть что угодно. Вот так серьезно люди относились к тому, что они делали.

Конечно, с одной стороны, это самовлюбленность и вера в свою гениальность. А с другой стороны — это преданность профессии и любовь к телевидению. Поэтому нужно было звонить и говорить: «Боже мой, я был потрясен, когда на шестой минуте увидел…», «Это гениально!», «Это новое слово на телевидении!» Потом на летучке уже можно было сменить тональность, потому что коллегам твоя гениальность безразлична. Особенно любил покритиковать, будучи обозревателем, Анатолий Григорьевич Лысенко. Сейчас он считается «дедушкой отечественного телевидения», а тогда его — энциклопедиста и фантазера — звали просто Толятка. У всех были клички.

— А у вас?

— Меня звали Усатый-полосатый.

— Это почему?

— Потому что когда я в первый день пошел на работу в молодежную редакцию телевидения и меня должны были представлять коллективу, я подошел к своему гардеробу, в котором висело два костюма, и выбрал самый красивый. А он был в оранжевую и черную полоску — очень напоминал узбекский халат. Я купил его в Ташкенте, когда в ЦК комсомола еще собирался. Со вкусом у меня тогда было не очень. Считал, что красивое — это то, что яркое. Вот и выбрал самый вызывающий костюм и гордо в нем ходил. А потом меня еще называли СЭМ — Сагалаев Эдуард Михайлович. Сейчас так мою собаку зовут.

— И как вас приняли в костюме?

— Когда меня представляли редакции, конечно, в глазах были скепсис и смех. И не только из-за костюма. Я ведь пришел руководить этой редакцией, будучи самым молодым среди ее сотрудников. Еще и из ЦК комсомола. Сами понимаете, мало кто ко мне отнесся благосклонно. В один из первых дней вообще казус случился. Я пошел посмотреть съемки. В этот момент шел монтаж декораций — кажется, это была программа Владимира Яковлевича Ворошилова «А ну-ка, парни!». Захожу, никто на меня внимания не обращает. Стою смотрю, что происходит, мне интересно: устанавливают камеры, расставляют свет. И вдруг подходит седой, очень раздраженный человек импозантной внешности и говорит: «А ты чего стоишь?» Я обмер, не знаю, что ему ответить. И он мне показывает: «Вот стул, бери и пошел вон туда». Это был Ворошилов. Потом мы много смеялись.

— И отношения сложились?

— Моими подчиненными были такие уникальные люди, как Александр Масляков, Владимир Ворошилов, Валентина Леонтьева, Кира Прошутинская, Володя Соловьев, тот же Лысенко, Марьяна Краснянская. Что ни имя, то звезда. Все были увлечены тем, что делали. Страстно желали сделать еще лучше.

В молодежной редакции было интуитивное, глубинное понимание того, что такое рейтинг. Тогда такого слова не было, никто не мерил аудиторию. Но мы знали, что такое настоящий контакт со зрителями. Понимали по письмам. К примеру, приходит полмиллиона писем на одну передачу. Все это подсчитывалось, объявлялось на летучках. Мы — молодежная редакция — были бесспорными лидерами с колоссальным отрывом. Или была такая фишка: во время прямого эфира просили всех, кто смотрит передачу, выключить свет в своих квартирах. Все выглядывали из окон «Останкино» и видели абсолютно темную Москву, ни одного светящегося окна. Москва просто вымирала. Вот это был рейтинг! Другой способ у нас был — сводки Министерства внутренних дел. Во время наших эфиров практически ни одного преступления по всей стране. К примеру, два часа идет какая-нибудь популярная программа — и в буквальном смысле слова все смотрят телевизор! Был тогда такой знаменитый спор, является ли телевидение искусством. Естественно, вся молодежная редакция была убеждена, что это даже не предмет спора. Конечно, телевидение — это искусство, а мы люди искусства. К сожалению, как и в театре, на телевидении всегда было много зависти. Она порождала конкуренцию. Но зависть — это очень страшно.

— Вы тоже завидовали? Все-таки такие мэтры вокруг.

— У меня масса пороков, масса грехов, но в моем сердце никогда не было зависти. И я глубоко убежден, что нет ничего страшнее, чем зависть, потому что видел, как это работает. Когда человек всерьез кому-то завидует, это ад. Возьму на себя смелость сказать, что есть, наверное, два-три человека, которые меня не любят или даже ненавидят, но это из тысяч людей, которые сегодня работают в этой индустрии. Если я видел, что человек талантлив, у меня это вызывало не зависть, а восторг, любовь к нему. Я все мог простить, даже подлость, за то, что он талантливый. Как-то меня спросили, мог бы я театрализованно изобразить свое амплуа на телевидении. И я не задумываясь сказал, что встал бы в подземном переходе между двумя зданиями «Останкино» и повесил бы себе на грудь табличку «Создаю возможности». И кепку бы положил. Уверен, она бы никогда не была пустой.

— Расскажите про «Взгляд». Это была одна из самых громких удач молодежной редакции. Как создавалась программа?

— Знаете, об этом надо очень осторожно рассказывать, потому что есть несколько человек, которые утверждают, что они «отцы» или «матери» «Взгляда». Сначала была идея развлекательной программы, в которой мы будем рассказывать о всяких курьезах. Наступила уже горбачевская эпоха, и начались споры, мол, еще одна развлекательная программа не нужна. Вторая идея заключалась в том, что программа должна быть политической. Я в то время был главным редактором молодежной редакции. Меня, конечно, всегда интересовали реальная жизнь и политика. Это понятно по программам, которыми я сам занимался, — «12-й этаж», «7 дней», «Открытые новости». Мне не очень интересно самому делать развлекательное телевидение, и я был сторонником идеи политической программы. Но все сошлись на том, что это должна быть советская кухня, в которой живут этакие «битлы». Стали строить кухню, искать ведущих.

— Кто проводил кастинг? Впрочем, тогда и слова такого не было...

— Садились Анатолий Лысенко, Анатолий Малкин, Кира Прошутинская... И просто генерили идеи. Перебирали всех, кто работал в редакции или с нами сотрудничал. Но когда завотделом молодежной редакции Андрюша Шипилов привел ребят из иновещания, все стало понятно.

Никогда не забуду, как в мой кабинет зашли эти четыре наглые морды: Влад Листьев, Саша Любимов, Дима Захаров, Олег Вакуловский — очень все красивые, все высокие, отвязные. Некоторые из них уже успели пожить за границей, что-то повидать, приобрести определенный статус на иновещании. Они вообще считали, что телевидение — это что-то недостойное, а они серьезные люди — изучают страну, знают язык, разбираются в политике, настоящие профессионалы. Ну и вообще все, что сильно популярно, — это попса. Поэтому они чуть ли не ноги на журнальный столик положили, когда вошли в мой кабинет. Им было все равно, что я главный редактор. Когда я это увидел, меня пробило. Я понял — они! И дальше уже вопросов не было. Потом присоединился Володя Мукусев из нашей редакции, Саша Политковский, который пришел в программу из спортивной редакции. Но два вопроса мы так и не решили: первый — должна ли это быть развлекательная программа, и второй, связанный с названием. «Взгляд» предложил я — это слишком мелко, чтобы этим гордиться, но я горжусь, потому что эта идея потом работала. Самая первая программа вышла без названия, и мы обратились к зрителям с просьбой его придумать. Были мешки писем: на 99 процентов это был просто бред, на 1 процент — приколы какие-то. И тогда я уже властью главного редактора сказал, что программа будет называться «Взгляд».

— И все-таки она стала политической…

— А все выяснилось после первого же эфира. Она не стала ни развлекательной, ни политической. Она оказалась человеческой. Открытой, честной, созвучной мыслям и чувствам миллионов людей. Были какие-то брошенные ребятами фразы, какие-то намеки — политика уже была в них. Идеология была не в нас — редакторах и режиссерах, а в большей степени в них. Одним из топовых сюжетов в программе был рассказ о том, как у какого-то человека на пятом этаже в квартире жила лошадь. Но вопрос был не в этой забавной истории, а в том, что даже такой вот курьез — серьезный повод поговорить о внутреннем мире человека, включая его тотальное одиночество, потому что никто, кроме лошади, в его квартире не живет. То есть сразу начались такие вот обобщения. Появились смыслы, как любит говорить Даниил Дондурей.

В диапазоне от этой лошади до Марка Захарова, который кричал в эфире, что Ленина надо немедленно похоронить, мы и работали. И, конечно, не просто формальным руководителем программы, а настоящим наставником и другом стал для ребят Анатолий Лысенко. А вообще настоящий телевизионный формат в какой-то момент перестает быть жестко зависимым от состава бригады, он становится самоигральным. Кто-то уходит, кто-то приходит, а формат работает. Это прекрасно понял Владислав Листьев, ставший со временем уникальным, универсальным телеведущим и продюсером. До сих пор до слез жалко, что его нет с нами. Он был из редкой породы незаменимых и неповторимых.

— Самоигральный — это как?

— Существовал такой термин — «самоигральная программа». Вот «Что? Где? Когда?» — самоигральная передача. Конечно, Ворошилов гений. Но сама программа в какой-то момент стала самоигральной, она сама диктует сюжеты, и неизвестно, куда вообще все это выведет. Поэтому тогда нам в голову не могло прийти, что можно купить формат на Западе. Мы старались понять, что такое телевидение, как оно делается и работает.

— С Ворошиловым как работалось?

— Ворошилов понимал суть. У нас были дискуссии о том, что такое событие на телевидении. Он говорил: «Событие это со-бытие, это два бытия, которые в какой-то момент соединяются в какой-то вольтовой дуге». И приводил пример. Вот чемпионат мира по фигурному катанию, Ирина Роднина совершает тройной тулуп, а через какую-то долю секунды падает. Одно бытие — она делает тулуп, а другое — она лежит на льду. И вот это со-бытие вызывает у людей колоссальный стресс — позитивный или негативный. В этот момент 100 миллионов людей на земном шаре чувствуют одинаково, смотрят это в реальном времени и одинаково задерживают дыхание. Телевидение существует только для этого. Все документальные фильмы, все аналитические программы — это уже сопровождающие вещи. Телевидение — это обязательно прямой эфир и обязательно действо, утверждал Ворошилов.

Антураж жизни Владимира Яковлевича был такой: у него все в квартире было черного цвета — потолок, стены. А на обои были пришпилены, как бабочки, листочки, на которых написаны непонятные слова. Это были его идеи и мысли. И все стены были в этих листочках. И красная лампа. Когда он придумывал «Что? Где? Когда?», мы много спорили. Потому что Ворошилов предлагал играть на деньги, а я как хранитель моральных ценностей коммунизма сопротивлялся. И мы в итоге сошлись на призах в виде книг. Но он в отличие от меня понимал, что если на деньги, это будет настоящая игра, а так — школьная викторина. Но я себя утешаю тем, что понимал, какой огромный для Ворошилова (да и для руководства редакции) это был бы риск. У него ведь уже была программа «Аукцион» с материальными призами, за которую его выгнали с телевидения. А я его очень любил, это был человек, которого я мог бы назвать своим Учителем в творчестве (так же, как Энвера Назимовича Мамедова в искусстве руководителя). Хотя мы с ним и враждовали иногда не по-детски, и я был его начальником. Но ему было приятно, что есть молодой начальник, которому важно его слушать.

Продолжение следует.

Page 2

Рассказывая о своих телевизионных проектах, Сагалаев как будто вновь переживает те времена. Иногда огорченно замолкает — власти постоянно закрывали телепередачи за излишнюю смелость высказываний. А потом вдруг светлеет и улыбается, вспоминая, как придумывал новые проекты. Тогда в стране повеяло свободой, и телевизионщики с наслаждением улавливали этот аромат.

— Вы попали на телевидение, когда оно превращалось из советского в несоветское. Как вы поняли, что стало больше свободы?

— Толчками были и сюжеты в «Адресах молодых», и передача Володи Мезенцева, которую он вел, стоя в грузовике в окружении тысяч молодых людей из Балашихи. Манифестом — и моим личным, и редакции — стала программа «12-й этаж». Там была структура придумана — телемосты. Этот манифест мы готовили всей редакцией. Конечно, это произошло, когда пришел Горбачев, когда впервые стали звучать слова «перестройка», «ускорение» и «гласность», когда появился Александр Николаевич Яковлев, когда стали выходить новые «Московские новости» и другие газеты. Конечно, телевидение было не первым — все читали газеты, журнал «Огонек». И вот мы почувствовали легкий привкус свободы. Мы были настолько к этому все готовы, что приняли перемены мгновенно. У всех были за плечами и «Один день Ивана Денисовича», и свой Олег Петрик, и свой Виктор Некрасов, и свои Синявский с Даниэлем. Перестройка означала возвращение людей к себе как к людям. В стране началось нравственное возрождение. Тогда еще в этом не было осознанной жесткой политики.

— Что вы имеете в виду?

— Нравственное возрождение — это возвращение людей к самим себе, к своей человеческой сути. Вот, например, в программе «12-й этаж» у нас был такой эпизод. Горбачев объявил, что «АВТОВАЗ» в Тольятти будет законодателем мировой автомобильной моды. Таково, мол, решение партии и лично Горбачева. Стоит ли говорить о том, что собой в то время, да и сейчас, представлял наш автопром. Мы организовали телемост в том числе с заводом в Тольятти. Там стояли директор завода, секретарь горкома партии, рабочие и местная молодежь. И вот я спрашиваю секретаря горкома партии, верит ли он, что завод станет мировым законодателем автомобильной моды. Он говорит: «А как же! Конечно! Ведь партия так решила!» Я говорю: «А поднимите руки, кто тоже в это верит». Лес рук, но не все все-таки подняли. И я совершенно случайно выбираю из стоявших рядом с этим партийным чиновником молодого человека, который не поднял руку. Я его спрашиваю, почему он не поднял руку. А он говорит: «Это чудовищная ложь. Чтобы так утверждать, нужно ничего не понимать, мы такими заявлениями обманываем народ, партию, комсомол». Спрашиваю секретаря: «Вы знаете этого молодого человека?» И получаю ответ, которого совершенно не ожидал. «Да, — говорит. — Это мой сын». И я понимаю, что вот оно — событие. Тогда я говорю: «То есть кто-то из вас врет — или вы, или ваш сын. Но вы солидный человек, отец. Сейчас мы выясним, что ваш сын лжет. Помните, что нас смотрит вся страна. Все-таки кто из вас лжет?» Пауза. И он говорит: «Солгал я». Вот что принесли гласность и перестройка. Это был, может быть, первый в жизни настоящий поступок этого человека.

— И как власть реагировала на такие ваши провокационные эксперименты?

— Не очень хорошо — «12-й этаж» был закрыт. Это решение принималось на самом высоком уровне. Надеюсь, что не лично Горбачевым. Я слышал, что главным инициатором закрытия этой программы был Егор Кузьмич Лигачев. Но это был не только его настрой. В обществе были очень разные настроения. К примеру, помню, как меня поразило письмо ректора Ростовского университета Жданова (сына того самого Жданова), который писал Лигачеву о наших программах. И закончил он письмо цитатой из Библии: «Не смущайте малых сих». Такое вот отношение к народу у них было — он ведь имел в виду не только молодежь, которая смотрела нашу программу. Он имел в виду всех, воспринимал людей как несмышленышей. С его точки зрения мы развращали зрителя. Вообще власть очень странно относилась к людям. Лигачев вообще меня поразил при первом знакомстве.

— Чем же?

— Лигачев должен был приехать к нам в редакцию. Мы напекли булочек, накрыли стол, вскипятили чайник. Приехал Егор Кузьмич, провожают его в мой кабинет, где уже вся редакция собралась. Я в волнении предлагаю ему угощение, берусь за чайник, и вдруг чья-то рука твердо отводит мою руку с чайником в сторону. Я оглядываюсь и вижу, что за спиной у меня стоит амбал, он распахивает свой пиджак, внутри которого вшит карман, достает оттуда термос и наливает Лигачеву чай. То есть Егор Кузьмич пришел в святая святых — на советское Центральное телевидение, откуда шло вещание на всю страну, и имел подозрение, что мы можем его отравить (или его охрана так думала, что не меняет сути дела). Они считали нас потенциальными отравителями! Это, конечно, меня тогда больно задело. Ну а потом он стал говорить, что таких подростков, которых мы показываем в «12-ом этаже», нет, что это все приглашенные артисты. Это, конечно, был полный бред. Хоть сейчас можно спросить, например, у Сережи Брилева (сегодня — ведущий итоговой программы «Вести» на телеканале «Россия»), был ли он артистом. А ведь он сидел у нас в эфире на лестнице — такой мальчишка с ленточкой на лбу, длинноволосый. И он ложился под бульдозеры, которые шли сносить памятник архитектуры. Тогда молодежь очень рьяно взялась защищать памятники от разрушения.

— Горбачев тоже относился с подозрением?

— С Горбачевым я познакомился позже — когда работал в программе «Время». «12-й этаж», который я вел, будучи главным редактором молодежной редакции, закрыли. И по логике меня самого надо было закрыть в прямом смысле этого слова. А вместо этого я становлюсь главным редактором программы «Время». Я сам был в шоке. Говорят, это была идея Яковлева, который хотел, чтобы атмосфера молодежных программ переселилась в большой политический эфир, в программу «Время». Тогда-то я стал ездить с Михаилом Сергеевичем и Раисой Максимовной в его поездки. Там появилась возможность личного контакта. Как-то произошел забавный момент. У меня есть фотографии с Ельциным, Горбачевым, Путиным, Медведевым, где я касаюсь их. Это не просто так: мне всегда было интересно, что под пиджаком — что-то вялое, безжизненное или меня током ударит. У меня была просто идея фикс прикоснуться к интересному мне человеку.

И вот мне довелось дотронуться до бицепса Горбачева. До того он мне представлялся округлым и немножко одутловатым таким. Не только физически, внутренне тоже. А оказалось, что у него совершенно стальной бицепс. Совсем не мягкий на ощупь. И это интересно, потому что тело и сознание очень связаны.

— А характер твердый?

— Судите сами. Когда мы только познакомились, это был очень жизнерадостный человек, очень оптимистичный, сильный, искренне веривший в идеалы. И Раиса Максимовна играла немаловажную роль при нем. Когда была встреча с Джорджем Бушем-старшим, произошел забавный эпизод. Были два корабля — наш и американский. И все ходили друг к другу в гости. Настала очередь американцев нанести нам визит. Наша делегация выстроилась по ранжиру, и Раиса Максимовна с Михаилом Сергеевичем показывали Джорджу и Барбаре Буш свою свиту. И вот она идет и представляет — это министр такой-то, это писатель такой-то, а это художник такой-то. А когда дошли до меня, у нее просто на лице появилась умилительная улыбка, она сказала: «А это наш любимый ведущий», — и похлопала меня по щеке. Я не знал, как на это реагировать — то ли оскорбиться, то ли обрадоваться. Но через месяц после этого программу «7 дней», которую я вел по воскресеньям, закрыли. Причем закрыли с иезуитской формулировкой, которую выдало Политбюро: восстановить программу «Время» по воскресеньям. Такое ощущение, что «Время» куда-то случайно подевалось и Политбюро решило восстановить справедливость. А ведь в «7 днях» была настоящая информация, аналитика и политика. Это были прямые эфиры с бастующими шахтерами, которые говорили все, что они думают о советской власти, в прямом эфире снимали с работы секретарей обкомов, на улицы выходили тысячи людей. Конечно, власти не могло это понравиться. В радикальных изменениях информационной политики телевидения того времени огромную роль сыграли Ольвар Какучая, Олег Добродеев, Татьяна Миткова, Александр Тихомиров, Владимир Молчанов и многие другие. Это была сильнейшая команда.

— Но ведь вы были членом партии. И при этом подрывали основы, получается.

— Больше вам скажу: я был (и остаюсь) патриотом своей страны. Все, что не вписывалось, вроде того фестиваля дружбы узбекской и таджикской молодежи, все, о чем читал в «Самиздате», я считал перегибами и частностями. И я верил, что при надлежащих преобразованиях социалистический строй можно и нужно сохранить. На последнем съезде партии я был делегатом, потому что являлся членом парткома Гостелерадио. Мне дали буквально пять минут, и я выступил с пятью тезисами. Я сказал, что в КГБ, милиции, прокуратуре не должно быть членов коммунистической партии, потому что они охраняют не коммунистическую партию, а народ.

— Это в каком году было?

— В 1990-м. Потом я уже ушел отовсюду — и с Гостелерадио, и со всех постов. Второй пункт: журналисты не имеют право быть членами партии. Хочешь быть членом партии, иди работать в партийную газету. Журналист должен служить народу, а не одной партии. И так далее. И генерал Лебедь, сидя в зале, стал сгонять меня с трибуны и освистывать.

— Многие сегодня стараются забыть о том, что были в партии, откреститься.

— Мне совершенно не стыдно, что я был членом партии. Ну был, но ведь и сам же занимался демонтажем этой насквозь фальшивой системы. Не надо забывать, что в сегодняшней России есть прослойка людей, от которых что-то зависит, которые не стыдятся своего комсомольского и партийного прошлого. Они переживали драму прозрения и осознания, что такое свобода. Свобода — это самый главный дар Божий. И высшая цель жизни человека — путь к свободе. Свобода не может быть всеобщей: нет полной свободы ни в капиталистическом обществе, ни в демократическом, ни тем более в авторитарном. Свобода — это персональное. Это тяжелый путь, схожий с восхождением на почти отвесную гору. Нельзя остановиться, отдохнуть, а потом продолжить карабкаться дальше. Как только остановился, рухнул вниз, и надо начинать все сначала.

— Разве может быть свобода на телевидении, особенно если речь идет о политике?

— Знаете, единственный мой пост, который мне в этом смысле иногда хотелось бы вычеркнуть из своей биографии, это председатель ВГТРК. Я туда не по-праведному пришел, и не по-праведному оттуда ушел.

— В каком смысле?

— Сейчас я вам расскажу, как все было. Считайте, что это небольшая исповедь. Первый разговор о должности председателя ВГТРК со мной провел Коржаков. Он не говорил об отмене выборов, он рассказывал, как Борис Николаевич устал от Попцова, что нужна свежая молодая кровь. Но было совершенно очевидно, что есть там какая-то другая подоплека. Многие считали, что лучше было бы выборы вообще не проводить. А уж если проводить, то так, чтобы выбора особого не было. Все боялись, что Ельцин не пойдет на выборы, что победит Зюганов. В воздухе пахло серой. И я сказал: пусть мне сам Ельцин предложит этот пост, тогда я пойду. Я был уверен, что тут-то меня и пошлют. Но вместо этого меня пригласили сопровождать Бориса Николаевича в составе его свиты в Екатеринбург, где он как раз и объявил, что будет участвовать в избирательной кампании. Для меня это был решающий момент. После этого мне Ельцин предложил пост председателя ВГТРК, и я согласился. Я готов был участвовать в схватке, а если проиграем, готов был участвовать в дальнейшей борьбе.

— То есть вы так верили в Ельцина?

— Знаете, я никогда не боготворил Ельцина, хотя понимал, что в судьбоносный момент вокруг него сплотилась лучшая часть общества, интеллигенции. Было время, когда я им восхищался, но это было очень короткое время.

— Август 1991-го?

— Да, конечно. Даже до этого. Но то, что было в 1993-м, что было после 14 февраля 1996 года, когда он объявил, что идет на выборы, меня очень разочаровало. Есть события, которые имеют колоссальную отдаленность в результате. Тогда грамотные, но циничные люди выдвинули такую идею: давайте выберем лучшее из двух зол, и тем самым изнасиловали страну. Как и многие, я сомневаюсь в том, что результаты выборов не были подтасованы. Не вполне уверен, что люди бы выбрали Зюганова. Но почти уверен, что Зюганов бы не продержался долго, потому что коммунистическая идея себя исчерпала. Все-таки проснулись люди — закончился уже «сон разума, который рождает чудовищ». Мне довелось присутствовать на заседаниях предвыборного штаба. Денег было немного в стране. И вот встал вопрос — повысить пенсии или те же деньги потратить на это предвыборное шоу. Один из членов штаба сказал, что эффект от повышения пенсий, конечно, может быть больше. Но лучше мыслить в историческом масштабе — так ведь придется без конца повышать пенсии, а это поколение коммуняк все равно умрет, так пусть оно умрет скорее. Другой пример. Зашла речь о том, что надо продавать золото, золотые запасы. И главный банкир сказал, что делать этого нельзя. И вот встал один очень интеллигентный человек и сказал: «Помните книгу «Ленин в Цюрихе» Солженицына? Помните, Ленин там говорит: «Через месяц или будем болтаться на виселице, или будем министрами». Какое тут, к черту, золото?! Вот такой был подход — настоящая бесовщина в булгаковском смысле. Такая дерзкая, веселая бесовщина 90-х.

Не знаю, до какой степени Ельцин был в курсе всего этого. Он был такой уральской могучей сосной, которую взяли наперевес и которой пробивали стену. Он был во многом орудием в их руках. Да, он хотел быть президентом. Но я помню слезы Наины Иосифовны, которая очень не хотела, чтобы он шел на выборы. Все эти его инфаркты и пляски... На наших глазах происходили похороны с карнавалом. Я давал эфирное время Святославу Николаевичу Федорову, кандидату в президенты России, — и меня за это били. Мы со Светой Сорокиной стали вести программу «Открытые новости» — и ее закрыли. Я часто задерживался вечерами на работе и пил. Один. Я стал чужим во всей этой тусовке — вскоре меня перестали приглашать на заседания предвыборного штаба, вообще старались держать меня на расстоянии, потому что просто молчать и бездействовать я не мог.

— Зачем такие сложности? Могли ведь просто уволить...

— До выборов боялись. Убрать публичного человека с репутацией — скандал. Попытались потом. Меня вызвал Анатолий Борисович Чубайс и сказал, что Борис Николаевич недоволен тем, что я пью. А я прекрасно знал, что у Ельцина в этот момент были серьезные проблемы с алкоголем. И я ему ответил: пусть мне Борис Николаевич позвонит и скажет, что я должен уйти, в тот же момент уйду. И мы оба захохотали, потому что услышать от Ельцина, что он недоволен моим пьянством, было бы в тот момент попросту смешно. На меня писали кляузы, письма со всякими гадостями подписывали даже те, к кому я очень тепло относился. Ничего не подтверждалось. Надо было меня убрать, а я не убирался. Я продолжал работать, давал дорогу молодым, появлялись новые форматы, популярные программы. А потом применили самый простой способ — просто перестали выделять деньги компании. И в какой-то момент я понял, что нечем платить зарплату людям — у меня коллектив две тысячи человек только в Москве. Я, конечно, написал заявление по собственному желанию, сказал в нем все, что думаю, но ушел, и тут же деньги появились. Я не хочу сказать, что я был намного лучше тех людей, которые выступали на этих заседаниях штабов. Я же не дал никому по морде, открыто этому не противостоял, принял тезис о том, что «лучшее из двух зол» важнее честных выборов. Но я думаю, что за это заплатил самой звонкой монетой, которая существует, — раскаянием и покаянием. В данном случае даже публичным. А тогда я вернулся на ТВ-6 и несколько лет был счастлив и гармоничен.

— С тех пор вы не занимали никаких крупных постов на телевидении...

— Мне кажется, я через все это уже прошел. Я ведь знаю, в каком положении находятся те, кто сейчас занимает руководящие позиции. Не то чтобы там было все однозначно, но весьма и весьма непросто. У меня есть свои человеческие и творческие интересы, которые идут вне политики. Я много общаюсь с молодежью. У меня есть деловые и профессиональные интересы — это и революция технологий, и изменение принципов производства контента. Все это мне безумно интересно. Я занимаюсь проблемами телеиндустрии в целом, изучаю перспективы телевидения. Это очень интересно — каким будет телевидение через десять — двадцать лет. Когда я был в Массачусетском технологическом университете, мне показывали телевизор нового поколения. Там экран как стол — лежит плашмя, а по нему бегают голографические футболисты. И можно заглянуть и посмотреть, какой у него номер на спине. Это мне продемонстрировали со словами: «Вот то, что мы можем показать из незасекреченного». У меня есть свои планы, о которых пока рано говорить. И все это меня устраивает. Финита ля карьера!

— Вы сказали, что Горбачев оказался на ощупь не таким, каким вы его себе представляли. А Путин с Медведевым? Вы же их тоже…

— Трогал, да. (Смеется.) Владимира Владимировича «трогала» вся страна. Он прекрасно понимает, что человека, который хочет быть лидером, страна должна раздеть, ощупать, рассмотреть. Вот он и демонстрирует себя во всех возможных видах. Рукопожатие твердое, взгляд лукавый, глаз горит. Но все это снаружи. А уж какая сила за этим стоит, с каким знаком...

— Одна из ваших главных удач — как и трагедий — телеканал ТВ-6. Вы взялись его создавать, когда в стране еще не было частных каналов. Да еще и после путча.

— Сначала меня назначили генеральным директором «Останкино». Когда я сел за стол и увидел десяток телефонных аппаратов, некоторые из которых были без дисков, подумал: «Ну вот, исполнилась мечта Эдика Сагалаева, заместителя главного редактора молодежной редакции». И в этот момент на стол выскочила стая рыжих тараканов, которая по этому столу проделала настоящее болеро. Они куда-то мигрировали. И это был какой-то знак судьбы. Потому что спустя несколько минут по одному из телефонов без диска раздался звонок, и голос вице-премьера России сказал мне что-то очень важное и твердым голосом. А я сразу ответил, что этого делать не буду. И в ответ услышал родной, почти забытый самаркандский завокзальный многофигурный изощренный мат. Правда, мне удалось из этой длинной тирады выудить несколько смыслообразующих слов: «...теперь мы хозяева страны, и ты будешь делать то, что мы тебе велим». Тогда я понял, что тараканы были не к добру. Я промучился на этой должности восемь месяцев.

— А зачем было мучиться?

— Честно вам скажу: мне нужно было уладить свои личные дела, чтобы расстаться с тараканами и стать владельцем своего телевизионного канала «ТВ-6 Москва». Мне нужна была лицензия, нужна была частота. Никогда не забуду генерала Александра Анатольевича Иванова, который фактически подарил нам частоту, на которой раньше велись секретные переговоры. У него потом проблемы были из-за того, что он нам ее отдал. Дальше нужны были деньги. Я заложил в банке свою машину «Жигули», взял кредит рублей четыреста. И мы начали. Как мы доставали на первом этапе деньги, сложно описать. Никакого криминала. Но приходилось просить у богатых людей, у государства.

— И давали?

— Это был первый частный телеканал в стране, людям очень нравилась сама идея. В общей сложности только в создание сети мы вложили миллиард тогдашних рублей. Собрались талантливые люди — «видовцы», «взглядовцы», всем было очень интересно. На канал пришли Александр Пономарев, Иван Демидов, Стелла Неретина, Александр Олейников, Юлия Меньшова, Таня Лазарева и Михаил Шац… В какой-то момент по рейтингам мы перебивали даже крупные федеральные каналы. А потом деньги кончились, появились долги. До поры до времени это касалось только меня. И я сумел каким-то образом привлечь деньги «ЛУКОЙЛа» и деньги Березовского. Борис Абрамович предпочитал проводить встречи в шикарных ресторанах, но располагались они в подвальных помещениях. И у Гусинского была такая же манера. Оба предложили мне деньги и помощь. Так в акционерах появился Березовский. И это было началом конца.

Привело это все к тому, что, когда Березовский возглавил (так ему казалось) операцию «Преемник», начались попытки использовать канал в политических целях. У меня к тому времени было 37,5 процента акций. Ровно столько же было у Березовского. Но финансовый и политический ресурс у него был, конечно, больше. Речь шла о том, что я мешаю Борису Абрамовичу ковать светлое будущее России. А я хотел, чтобы ТВ-6 оставался семейным, молодежным каналом. Он предложил мне продать ему свой пакет акций. Я сначала отказался. Вторым акционером ТВ-6 был «ЛУКОЙЛ». И они очень хотели сохранить канал в том виде, в котором он существовал. Готовы были выкупить акции, подставить плечо. Они понимали, что, когда речь идет о таком ресурсе, начинают «говорить пушки, музы молчат».

— То есть вы испугались?

— Нет, меня было бы сложно запугать. Был другой разговор — политический, который убедил меня отказаться от акций. К этому времени я уже понял, что оказаться вне схватки по-любому не получится. В результате я продал свои акции Березовскому. Тогда у меня было ощущение, что я делаю что-то полезное для страны. Другой вариант — идти в эту бойню. А для меня было важно не потерять лицо, свою репутацию. Надо было уйти в сторону. И я решил, что уйду, получу то, что честно заработал, и уйду. Конечно, по нынешним меркам те деньги, которые я получил, просто смешны. Но я никогда не думал, что взял мало. Наоборот. Был момент, когда я очень пожалел, что у меня появились эти деньги.

— Это почему?

— Ну, потому что я стал чувствовать, что деньги на меня плохо влияют. Деньги дают массу удовольствий, тем самым искушая тебя. Когда я в какой-то момент проснулся и понял, что не я управляю деньгами, а они мной, подумал, что начинаю трансформироваться. Поэтому свои деньги я старался использовать не только на себя. Недавно, например, вложил в проект своего сына — уникальный реабилитационный центр для лечения наркоманов, алкоголиков и зависимых людей. Все это он создавал как настоящий православный человек — по благословению одного из величайших старцев нашего времени, схиархимандрита Илия, духовника патриарха. Это удивительный человек, сейчас я вам покажу его фотографию.

(На фотографии строгий старец с проникающим в душу взглядом.)

— Ого!

— Вот это «Ого!» обязательно должно войти в интервью. Для нас было огромным счастьем, что он приезжал освятить клинику сына. Надо было видеть, как он это делал. Это большое здание, много комнат, четыре этажа. И этот на первый взгляд худенький немощный старец дважды обошел все помещения, освятил, окропил, помазал, молился. Мой сын Миша очень верит в силу молитвы старца Илия.

— Вы снимали фильм об Оптиной пустыни, насколько я знаю. Так и познакомились?

— Да, нынешняя фаза моей творческой жизни состоит в том, что я сделал за последние годы семь фильмов о духовных людях. Несколько из них об Индии. Один — об Оптиной пустыни. Он называется «Оптина пустынь. Воины Господа». Старцы, живущие там, это воины, потому что не может быть просветления без колоссальной внутренней силы и борьбы. Четыре из этих фильмов прошли по ТНТ и сейчас пойдет пятый.

— Странный выбор канала…

— Для меня — огромный кайф, потому что это снова разговор с молодежной аудиторией, которую я люблю и, как мне кажется, понимаю. Это работа с генеральным директором ТНТ Романом Петренко, с которым мы очень дружны. Мало кто знает о его духовной жизни, о его биографии. Это ведь человек, который на рыболовецком судне дважды обогнул земной шар. Меня, к примеру, поразил его рассказ о том, что, когда после этого путешествия сходишь на сушу, за первые пятьдесят метров в кровь сбиваешь ноги. Потому что другая походка, другая среда после того, как ты полгода или год жил в океане.

— А что за канал «Психология21»? Вы ведь там художественный руководитель?

— Я хотел назвать его просто «Психология», но Андрей Битов подсказал, что лучше назвать «Психология21», чтобы было понятно, что это психология ХХI века. И я там веду еженедельную программу. Она называется «Разговор о главном».

— И что же, по-вашему, главное?

— Главное — карабкаться к той самой вершине, о которой я упоминал. Это путь к внутренней свободе, или Путь воина, как говорил об этом Дон Хуан у Карлоса Кастанеды. Это напряжение всех духовных сил, чтобы оказаться на стороне сил света, а не тьмы, как говорят об этом оптинские старцы. Это недвойственность. Это достижение тотального чувства любви ко всему и всем, включая себя как Божье создание. На эти темы я беседую со многими замечательными людьми. И все больше понимаю, что главный завет мудрецов всех времен и народов — внимательно слушать свое сердце и поступать, как оно подскажет. Вот я и стараюсь изо всех сил слушать свое сердце, пусть даже иногда оно начинает давать перебои.

Page 3

Политики умеют развязывать войны, а вот заканчивать их обычно приходится военным. И это тоже надо уметь. Возможно, если бы в 1989 году нашим ограниченным контингентом в Афганистане командовал не генерал Борис Громов, а менее выдержанный и менее искушенный в военном деле командарм, цена этой войны была бы еще больше.

— Говорят, будто от настоящего офицера должно пахнуть коньяком и табаком. А у генералов, Борис Всеволодович, какие предпочтения?

— Вообще-то я за здоровый образ жизни, курить бросил еще в Минобороны. Но продегустировал табак рано. Дед был яростным преферансистом, курил как паровоз, и вся наша саратовская хрущевка была уставлена пепельницами с непогашенными сигаретами. Этот вьющийся дымок так завораживающе притягивал, что однажды я не устоял…

— А преферанс?

— Деда не превзойти. У него были две сыгранные команды. Резались с вечера до утра, и к концу игры, как правило, переругивались вусмерть. Тогда дед прогонял одну команду, выжидал недели две — больше не хватало силы воли — и приглашал другую. И все повторялось.

— И вот в такой атмосфере вы росли?

— Чем плохая атмосфера? Бабушка разговаривала по-французски, дед мог, когда надо, и на матерном, и на французском, образование позволяло — до революции он успел окончить юридический факультет Московского университета.

— Так вы, получается, из дворян?

— Может, и из дворян… Вот дед и бабушка, они точно оттуда, а родители уже совсем из другого времени. Хотя про отца мало что знаю, он погиб, когда меня еще не было на свете. В 1943 году под Курском.

— В каком звании?

— Рядовой. Дед же до седых волос ходил в младших лейтенантах. Всю жизнь работал не по специальности и стал старшим бухгалтером на Приволжской железной дороге, а у железнодорожников тогда тоже были звания. Но эта работа, похоже, не очень его грела. Однажды, когда напарники по преферансу разошлись и в квартире уже не оставалось посторонних, он вдруг разоткровенничался: «Дурак же я дурак! Предлагали стать мельником, а я отказался. Сейчас бы хорошо зарабатывал, так нет же, полез…» А я не понимал, чем плохо быть бухгалтером…

— Но стали военным.

— Как и многие дети войны. Кстати, мои сыновья, и старший, и младший, тоже окончили суворовские училища. Я же сначала поступил в Саратовское суворовское училище, а в 1960 году, это когда Хрущев разгонял армию и в массовом порядке сокращал военные вузы, нас перевели в Калинин. Это моя альма-матер номер два. Несколько лет назад я заезжал в Тверь. Совершенно не то, что было в суворовском училище при нас. Правильно говорят, что раньше и воздух был другим, и трава была зеленее… Из прежних преподавателей и офицеров-воспитателей никого уже не осталось.

— Еще в 70-е в суворовских училищах преподавали фронтовики. И слов, помнится, они не подбирали. Могли и матерком наставить на путь истинный.

— Всякое бывало. Как говорит одна моя знакомая, которая владеет русским языком в полном объеме, дети должны с самого рождения слышать разные слова. И что самое главное — понимать их смысл. Точка зрения, возможно, и не бесспорная, но, с другой стороны, и суворовское училище — не институт благородных девиц. Воспитательные цели и задачи совершенно разные, поэтому и нравы соответствующие.

Помню, наша рота располагалась на третьем этаже, столовая на первом, а посредине, на втором, — старшая рота. И у них была такая забава: когда мы проходили через второй этаж, старшекурсники отлавливали самого последнего кадета, затаскивали в свой класс и закрывали в книжном шкафу. Однажды и я попался. Только затолкали меня в шкаф, начинается урок, заходит преподаватель. И что делать? Сидишь в шкафу и тихо переживаешь, что не попал в свой класс. Вылезешь — здесь сорвешь урок, чего, собственно говоря, и ждут старшие товарищи. Так и просидел до звонка.

— Что тут сказать — закрытое учебное заведение, своя специфика…

— Действительно закрытое. Дело было еще в Саратове. Собирались в увольнение и решили растянуть брюки — чтобы стали по моде расклешенными. Вставили в штанины специальные трапеции из фанеры, колдовали ночь напролет и к утру все поголовно были в неимоверных клешах. Выходим в город, а там совсем другая мода — молодежь уже ходит в дудочках... В общем, выпали из моды, пока сидели за забором. Зато образование получали отменное.

— Ваш путь к лейтенантскому званию оказался на семь лет длиннее обычного. А где начали офицерскую службу?

— В Калининграде, бывшем Кенигсберге. Служил в 1-й гвардейской Московско-Минской дивизии, которая располагалась на улице Пролетарской. Прослужил я там четыре года, и впечатления о Калининграде у меня остались самые хорошие. Никакой ностальгии по немецкому прошлому, как сейчас, в городе тогда и близко не было. Может, потому, что Калининград в буквальном смысле был наводнен военными: здесь располагался и штаб 11-й армии, и штаб Балтийского флота. Да и время было какое — 1965 год, всего двадцать лет прошло после победы! И все-таки историческое прошлое этого города иногда давало о себе знать.

Мы тогда жили в немецких казармах, и в каждом гарнизоне была своя котельная, которая отапливала не только помещения, но и дорожки. То есть у них уже тогда был тротуар с подогревом. Ничего подобного я не видел, поэтому очень удивлялся, что не приходится чистить снег. И слава богу, что при мне все это работало, поломать еще не успели. Пока я там служил, мы ничего не строили, пользовались немецким и параллельно искали Янтарную комнату. Все было очень серьезно, расписание работ с указанием, кому где искать, составили для каждой роты и взвода. В общем, лазили, копали, ковыряли, причем не только в фортах, которые были наполовину затоплены, но и в чистом поле. Наверное, насчет Янтарной комнаты у командования имелись какие-то данные. Но ничего особенного мы так и не нашли, в основном попадались снаряды. И хорошо, что без саперов не работали.

— От командира взвода до заместителя министра обороны путь неблизкий, и, наверное, пришлось заполнить множество анкет. Дворянское прошлое карьере не мешало?

— Как видите, нет. Кроме того, по совершенно понятной причине я в подробности не вдавался. Дед и бабушка были людьми мудрыми и в свое время посоветовали: пиши, что из служащих, не ошибешься. И в принципе это было почти правильно. Так что ничего я не скрывал, просто время было такое.

— Вот и война каждому досталась своя… Это правда, что в Афганистан вошла не регулярная армия, а приехавшие на сборы резервисты?

— Когда в декабре 1979 года Политбюро приняло решение о вводе войск в Афганистан, собирать войска по стране времени не оставалось. А под рукой, в Туркестанском военном округе, оказались две дивизии — одна в Кушке, другая в Термезе. На их базе, что в советские времена считалось обязательной программой, регулярно проводились мобилизационные сборы. То есть местных резервистов чему-то обучали. Вот они и пошли в Афганистан первыми. С практической точки зрения это было не так уж плохо. Взрослые мужчины, они несли службу совершенно по-другому, не как пацаны.

— Маршал Язов утверждает, будто в советские времена кадрированную дивизию развертывали чуть ли не за сутки. Сейчас это представляется невероятным.

— Такие существовали нормативы, и по-другому было нельзя. Кстати, я в Афганистан прилетел в конце января 1980 года, и все дивизии, в том числе и 108-я, куда я был назначен начальником штаба, были укомплектованы резервистами.

— Нас там совсем не ждали?

— В принципе местное население войска встретило хорошо, и первые дней десять — пятнадцать было спокойно. Но когда я приехал, это почти через месяц после ввода войск, уже стояла пальба-стрельба. Появились убитые и раненые. Когда же поменяли резервистов на призывников, качество несения службы снизилось, а потери стали еще больше.

— Как военнослужащим ограниченного контингента объяснили необходимость их присутствия в Афганистане?

— Как и всему народу — для выполнения интернационального долга и защиты наших южных рубежей, к которым будто бы устремились американцы. Честно говоря, тогда мы в это свято верили, тем более что на первых порах, как я уже говорил, отношения с афганцами были неплохими. Мы сразу же установили контакты и с местным населением, и с властями, а чуть позже даже с некоторыми главарями бандформирований. Правда, тогда бандитами их еще никто не называл.

— И кто же испортил нам в Афганистане обедню — американцы?

— Напрямую в Афганистане мы с ними не сталкивались, в основном американцы воздействовали на нас через Пакистан. Но кто бы мог подумать, что, натравливая на нас исламистов и помогая им вооружаться, американцы взращивают себе заклятых врагов на будущее! Не так давно у меня была встреча с главкомом ОВС НАТО в Европе адмиралом Джеймсом Ставридисом. Разговорились по душам, и я сказал ему тогда, что обижаться им не на кого, что 11 сентября — следствие их же политики, которую они проводили в Афганистане в 80-х годах прошлого века. Средства в воинствующий ислам они вложили действительно фантастические!

У нас же был совершенно другой принцип. Мы не сидели взаперти и никогда не строили особенных укреплений вокруг наших военных городков — колючая проволока, и все. Еще траншею вокруг отрывали, но это не против афганцев, а чтобы кто-нибудь из наших не поехал под градусом в магазин.

— Несмотря на открытость и радушие, нам все равно пришлось уйти из Афганистана.

— И американцы уйдут, хотя адмирал Ставридис сказал, что спешить они не намерены. Четыре тысячи рейнджеров будут находиться там до тех пор, пока местные воинские формирования не получат необходимую подготовку. Но я, похоже, слегка подпортил настроение натовскому главкому. Я сказал ему: «Не важно, сколько военных вы оставите в Афганистане — сто тысяч или четыре тысячи. Все равно против вас будут воевать, все равно вас будут бить-колотить, и все равно вам придется обороняться. Мы все это там уже проходили».

Он внимательно меня выслушал и пригласил слетать с ним в Афганистан, посмотреть, что там к чему, оценить обстановку, сравнить, как было при нас и что при них… Но я сказал, что меня в Афганистан совершенно не тянет! Дело еще в том, что мы не вели войну на уничтожение, а так называемые плановые боевые действия — в основном для того, чтобы не допустить притока оружия из Пакистана и обезопасить себя. Понятно, что действовать приходилось с упреждением. Мы, естественно, знали, где собираются банды, но их разведка — что неудивительно, потому что это была их территория, — работала тоже хорошо. Поэтому процентов на шестьдесят наши усилия шли впустую. Например, проводим боевую операцию в том же Панджшере, выдавливаем оттуда духов, но через полгода все возвращается на круги своя. Вот так я стал понимать, что все это бесполезно. Ведь мы оказались в совершенно неизвестной нам стране, где нас поддерживали только правительство и местные администрации, то есть люди, назначенные Бабраком Кармалем, против которого было настроено практически все население. Соответствующее отношение сложилось и к Советской армии. И сколько бы мечетей, школ, заводов мы им ни построили, ничего не изменилось бы. Восток!

— Москва интересовалась вашим мнением?

— Кое-кто. Например, руководитель оперативной группы Минобороны в Афганистане маршал Соколов. Сергею Леонидовичу было уже за семьдесят, он, чтобы составить свое мнение, проехал и пролетел весь Афган. Не боялся говорить правду на любом уровне Валентин Иванович Варенников. Умнейший человек. Еще в 1982 году он прямым текстом сказал мне: «Буду докладывать в Москву, что войска из Афганистана надо выводить».

— Почему же политическое руководство страны не сделало выводы?

— Не знаю.

— Вы же в Афганистане стали генералом. Как отметили это событие?

— Болел гепатитом. Но своих, конечно, собрал. Лежал, пил водичку и радовался за друзей, которые могли позволить себе большее.

— Руслан Аушев у вас служил?

— Когда мы встретились, он был помощником начальника штаба медсанбата. Для гордого вайнаха такая должность — огромное унижение. Поинтересовался, как его сюда занесло. Выяснилось: кому-то что-то вякнул невпопад, вот его и сослали практически в обоз. Я в то время был начальником штаба дивизии, вот Аушев и попросил назначить его на любую должность, хоть командиром взвода, только бы в боевое подразделение. И лейтенант стал заместителем начштаба мотострелкового батальона в 180-м полку. Так началась его карьера. Он молодец. В Афганистане был дважды. Уже майором и Героем Советского Союза на перевале Саланг получил тяжелейшее ранение. Врачи тогда склеили его с огромным трудом.

— Но после войны в Чечне он стал другим. Это можно как-то объяснить?

— Наверное, можно. Как-то он попытался завести со мной разговор о Масхадове. Но я ему сказал: «Моя позиция тебе, Руслан, известна. Давай не будем на эту тему…» Мы и сейчас нормально встречаемся, нам ничего не мешает. Но у меня своя позиция, а у него своя, потому что он варился на Северном Кавказе, был президентом Ингушетии. А это уже совсем другая жизнь.

— Грачева вы тоже встречали в Афганистане?

— Когда я командовал 40-й армией, Павел Сергеевич был у меня в подчинении, он командовал 103-й воздушно-десантной дивизией. Я и ему, и Руцкому подписывал наградные документы на героев. Надо отметить, Грачев воевал хорошо, дело свое знал, был неплохим комдивом. И дивизия его хорошо воевала. Так что героя он получил по делу... Десантники — это вообще особое племя.

Однажды мне позвонили от начальства и сказали, что собирают журналистов, в том числе и иностранных, чтобы показать трофейное оружие. Звоню Грачеву: «У тебя есть трофейное оружие?» — «Так точно!» — «Сколько тебе надо времени, чтобы все это разложить?» — «Час, полтора». И действительно, через час привезли прессу, а у Грачева целый вернисаж трофеев. Как потом мне рассказали, у Грачева под рукой всегда были два или три «КАМАЗа», загруженных трофейным оружием, и он постоянно таскал их с собой, в том числе и на боевые действия.

— Зачем?

— Чтобы было чем подтвердить, когда докладываешь, что разгромлен склад или еще что-нибудь вроде вражеского каравана. Не думаю, что этот трюк придумал сам Грачев, скорее всего, ребята рангом пониже подсуетились, но как бы там ни было, выставка трофейного оружия впечатлила. Там было все, начиная с буров позапрошлого века выпуска — с такими винтовками душманы начинали воевать, пока у них не появились калашниковы и стингеры, которые доставляли нам массу неприятностей. Чтобы заполучить стингер (Москва требовала), была специально спланирована операция. И проведена она была блестяще. Отправил наверх представления на награды ребятам, которые в ней участвовали. Но ответа мы так и не получили. Такое случалось нередко.

Кстати, первый раз меня представили к герою еще в 1982 году, когда я командовал дивизией в Шинданде. Представлял командующий армией Виктор Федорович Ермаков. Представление ушло наверх, и тоже с концами. И до сих пор никто не знает, куда все делось. Так, видимо, случилось и с наградными документами за стингер.

— Оружие любите?

— Нет. Никогда не охотился и не коллекционировал, хотя возможности такие, естественно, были. В одно время у меня дома скопилось сразу несколько наградных пистолетов. И тут я узнаю, что сынишка моего товарища баловался отцовским оружием и сам себя застрелил… С тех пор оружие в доме вообще не держу. Не люблю оружие, не люблю агрессию. Охоту вообще не воспринимаю.

— А свой первый бой помните?

— Конечно, кто же забудет! Это было почти в самом начале афганской кампании. В общем, я — начальник штаба дивизии, и в Кабул прилетает командующий войсками Туркестанского военного округа Юрий Павлович Максимов, которому тогда подчинялась 40-я армия. Вызывает меня в штаб армии и приказывает зачистить юго-западный район, откуда постоянно обстреливали аэропорт. Но чтобы информация не просочилась, операцию предлагает провести быстро, практически без подготовки. Что и было сделано. Два батальона собрались и — вперед!

Я тогда был молодым полковником, по сути дела еще совсем неопытным. И когда начался обстрел, я просто обалдел, не знал, что делать. Только слышу свист пуль и понимаю: все, что у духов стреляет, нацелено сейчас на мой БТР, над которым, как ориентир, торчит десятиметровая антенна. А лучшей цели, чем штабная машина, не придумать!..

Слава богу, никто не заметил, что я в растерянности. А вот если бы все сделал по науке, неприятных воспоминаний не было бы. Прежде надо было как следует обработать этот район артиллерией и авиацией, а потом постоянно держать в воздухе вертолеты. Но я решил: если тишина, значит, никого там нет… Вот и нарвался.

  — С Бабраком Кармалем приходилось встречаться?

— Раза два. Первый, когда мы приехали в его резиденцию по какому-то торжественному случаю. Мне сразу показалось, что Кармаль не совсем трезвый, но коллеги успокоили: это его разморило. День был действительно очень жаркий. Но церемония продолжалась, и все убедились, что я прав: Кармаль был пьян в стельку. И вообще пил он очень много и даже споил командира нашего парашютно-десантного батальона, который его охранял. Дело в том, что Бабрак Кармаль всех боялся и никому не доверял, кроме вот этого комбата. Поэтому приглашал его каждый вечер к столу. Комбат, конечно, мужик был здоровый, но каждый божий день… А Кармаль потом в форме, не терпящей возражений, потребовал присвоить этому комбату звание Героя Советского Союза. Как утверждают знающие люди, даже звонил по этому поводу самому Брежневу. Тот пообещал. Но когда разобрались, за какие именно заслуги, героя решили не давать, ограничились, по-моему, орденом Ленина. И потом, сколько еще Кармаль оставался при власти, приставленных к нему комбатов старались менять как можно чаще.

— Что за человек был Бабрак Кармаль?

— По виду — ни рыба ни мясо. За то, чтобы его сменить, были абсолютно все, в том числе и руководство СССР. В конце концов его вывезли в Союз, в Москву, где он жил, кажется, на даче в Серебряном Бору.

— А Наджибулла?

— Это не Бабрак Кармаль, это был очень умный и решительный человек. Он хотел победы и все время втягивал нас в активные боевые действия, при том что свои войска берег и держал в стороне. Нужно откровенно сказать: практически все боевые операции мы проводили исключительно «по просьбе афганского руководства». Наджибулла не делал секрета, что он регулярно выходил на министра обороны СССР или на генсека и, как говорится, намеренно драматизировал ситуацию. Вот мы и воевали по сути дела за них. Генерал Варенников постоянно Наджибу на эту хитрость указывал и под конец нашего пребывания все-таки добился, чтобы афганцы воевали сами, а мы их только поддерживали — авиацией и артиллерией. Впрочем, к тому моменту воевать в афганской армии было некому, почти все разбежались.

Как мне рассказал адмирал Ставридис, сейчас в Афганистане происходит то же самое.

— Наджибулла понимал, что обречен?

— Наверное, понимал. Но он был стойким товарищем и после нашего ухода продержался еще почти три года. До тех пор, пока мы ему помогали — поставляли оружие и боеприпасы. Но потом Борис Николаевич сказал «Все!» — и тогда наступил конец.

— Надо думать, и с командующим 40-й армией было немало желающих расправиться?

— Такая информация проходила постоянно. Но разведка у нас работала хорошо, а охранение было на уровне. К тому же мы научились вводить неприятеля в заблуждение. Если я вызывал подчиненных и говорил, что, например, завтра еду на бронетранспортерах через Саланг из Кабула в Кундуз, то на самом деле выезжал не завтра, а в этот же день и не на бронетранспортерах, а на специальном уазике. Были и такие — бронированные, которые умельцы увешивали бронещитами. Правда, они закипали уже на третьем километре от избыточного веса. На войне вообще много курьезов.

…А как я летел на войну! Прежде к новому месту службы положено было прибывать в парадной форме, вот я и стою на аэродроме в папахе и с чемоданом в руке. А рядом мужики в бушлатах без погон — с начала войны минул почти месяц, и народ уже перешел на другие рельсы, понял, что блистать эполетами в боевой обстановке ни к чему. Чтобы не выглядеть по-дурацки, пришлось и мне расстаться с папахой. Летели на санитарном Ил-18, скамеек не было, лежали на носилках. Кабул не принимал, поэтому приземлились в Баграме. Только командир выключил двигатель, началась сумасшедшая пальба. Хочется вдавить голову в плечи. Но потом все само собой прошло. У всех проходит. Почти у всех…

— С Ахмад Шахом Масудом встречались?

— Уже в самом конце, перед выводом войск. У нас полк стоял в предгорье на перепутье, одна дорога шла на Саланг, а другая — в его владения, в Панджшер. Надо было договариваться. Особенно с ним. Колоритнейшая фигура! Учился на инженерном факультете Кабульского политеха, где сошелся с «Братьями-мусульманами», по некоторым сведениям, воевал в Палестине. Ну а в Панджшере он был абсолютно всем, его даже объявили посланником пророка Мухаммеда, якобы обладающим сверхъестественной силой.

Кстати, я встречался с братом Масуда, который одно время был послом Республики Афганистан в России, и он сказал, что Ахмад Шах был очень высокого мнения о нас. В отличие от американцев. И понятно почему. Мы же к афганцам относились по-человечески. Не громили кишлаки и не занимались разбоем, а строили им дороги, восстанавливали школы и мечети. Но самое главное — медицинская помощь. Даже во время проведения боевых операций к нашим медсанбатам выстраивались очереди — дети, старики, женщины, и никто не боялся, все знали, что их не тронут. Американцы же утюжат всех без разбора.

— Можно ли было полностью и окончательно выкурить Масуда из Панджшера?

— Если бы увеличили численность наших войск в Афганистане раз в пять-шесть и не обращали внимания на море крови.

Масуд самородок. Да они там все, что узбеки, что таджики, что пуштуны, воины от рождения. Веками воюют. Трижды приходили в Афганистан англичане, и трижды они их вышибали. Но я еще раз отмечу: мы не ставили целью решить проблемы в Афганистане военным путем, даже разговора об этом никогда не шло. Да и сил таких у нас в Афганистане никогда не было.

— Масуд существовал за счет лазурита?

— Копи у него были огромные. Но, я думаю, не только лазурит. Он получал очень осязаемую помощь через Пакистан. В спонсорах недостатка не было. Масуд умел договариваться. Еще раз повторю: по опыту и уму это была мощная фигура, в Афганистане равных ему не было, да и сейчас не видать.

— Существовала ли проблема перебежчиков?

— Как таковой не было, тем не менее на момент вывода войск на той стороне по неопытности, а больше по глупости оказалось 333 человека. Как это случалось... Кто-то решил грабануть лавку, а его в это время взяли. Кто-то на дороге зазевался или машина отстала… Были и перебежчики по убеждениям. Немного, но все-таки были и такие.

— Как ограниченный контингент воспринял решение Горбачева о выводе войск?

— Мы были только за. Мы же и планировали выход, мы же настояли на тех сроках, которые потом были определены в Женевских соглашениях: начало вывода — 15 мая 1988 года, завершение — 15 февраля 1989 года. Бежать-спешить смысла не было. Все было просчитано. И вывод войск, особенно на первом этапе, проходил нормально. А потом появился товарищ Шеварднадзе, который под влиянием Наджибуллы стал уговаривать Горбачева не выводить все войска, а, как сейчас поступают американцы, оставить тысяч тридцать, чтобы взять под охрану Кабул и дорогу до советской границы. Наджибулла был неглупый мужик, он понимал: если войска выйдут, ему хана. По-человечески Наджибуллу понять, конечно, можно было, но если бы вывод войск не состоялся в оговоренные сроки, СССР уже и де-факто и де-юре считался бы нарушителем международных соглашений. Кроме того, надо было учитывать, что наше пребывание в Афганистане держалось на совместном договоре, к которому мировое сообщество относилось весьма скептически. И если бы мы не успели выйти до 15 февраля 1989 года, 40-я армия лишилась бы правовой основы пребывания на территории этой страны, а война разгорелась бы с новой силой.

— Какое у вас осталось впечатление от Шеварднадзе?

— От него исходило что-то неприятное. Несмотря на директивы Горбачева, он, безусловно, играл в свою политическую игру. Только позиция маршала Ахромеева и генерала армии Варенникова оказалась сильнее, вывод войск, как я уже говорил, хоть и с некоторой задержкой, все-таки состоялся, а я после вывода 40-й армии стал командующим войсками Киевского военного округа.

Назначением был очень доволен, потому что с армии обычно идешь в заместители командующего войсками округа, а тут — сразу в командующие. В советское время таких примеров, пожалуй, и не было. Если, как утверждает маршал Язов, не считать Тухачевского, который перепрыгнул сразу в командармы.

— Как вас встретил Владимир Васильевич Щербицкий?

— Очень хорошо. У меня о Щербицком самые лучшие воспоминания. Виктор Васильевич был замечательный человек, но скоро умер, в то время его уже начали потихоньку гнобить…

— Кравчук тоже гнобил?

— Я не знаю, но, видимо, у Кравчука была особая позиция. Помню, когда Щербицкий уже серьезно болел и на его место избрали другого, я приехал к нему на работу. Виктор Васильевич собирал личные вещи уже в бывшем своем кабинете. Мы посидели, по чуть-чуть выпили, и он вдруг говорит: «Да, много ошибок я сделал в последнее время…» Леонид Кравчук был вторым лицом в Компартии Украины. Но у нас с Кравчуком отношений никогда не было.

— Как вы оказались в Министерстве внутренних дел? Неожиданный выбор для боевого генерала.

— На исходе второго года пребывания в Киеве, как-то в воскресенье, когда мы были на даче в Пуще-Водице, вдруг бежит женщина, которая нам помогала по хозяйству, и кричит: «ВЧ работает, ВЧ звонит!» Поднимаю трубку — Москва: «С вами хочет переговорить Михаил Сергеевич». И действительно, звучит его привычная фраза: «Мы тут поговорили, посовещались, и я принял решение предложить тебе (он со всеми говорил на ты) должность первого заместителя министра внутренних дел — к Пуго». Как обухом по голове! Я говорю: «Михаил Сергеевич, во-первых, я из другого ведомства, во-вторых, я категорически не хочу идти в МВД. Прошу не направлять!» «В общем, ты как хочешь, — продолжает Горбачев,— а решение уже принято, смотри сегодня программу «Время». Подписываю указ». И точно: слышу скрип пера. Одним указом он назначил Пуго министром внутренних дел, а меня — его первым замом. Но работалось с Борисом Карловичем хорошо. Это был очень мудрый, деликатный человек.

— Вы считаете, он сам застрелился?

— Видимо, сам. Обстановка тогда была такая, для этого вполне подходящая… В общем, как я думаю, не захотел, чтобы о его имя вытирали ноги. Похожий мотив был и у Сергея Федоровича Ахромеева.

— Почему Грачев оказался вдруг по другую сторону баррикад?

— Сам Павел Сергеевич молчит, но известно, что еще до ГКЧП у него было несколько встреч с Ельциным. Борис Николаевич ему что-то пообещал. И когда в августе началась вся эта заваруха, Павел Сергеевич, а вместе с ним и генерал Лебедь работали на два фронта — и нашим и вашим. С моей точки зрения, хуже не бывает: определись в конце концов, кто ты есть… В первую очередь это касалось Лебедя, которого я с той поры категорически не воспринимал. Особенно после его альянса с Березовским.

Сам я в августе 1991-го отдыхал в Крыму. Там же был и Пуго. Накануне мы встретились, а 18 августа его резко вызвали в Москву. На следующий день — «Лебединое озеро». Утром звонит мне Борис Карлович и говорит: «Срочно возвращайся в Москву, присылаю свой самолет». Из Симферополя вылетели с семьей где-то часов в шестнадцать и по дороге, конечно, не молчали. И потом, уже во время допросов, мне зачитали показания прапорщика, который в самолете выполнял обязанности бортпроводника. В частности, он доложил, будто я вдоль и поперек поносил Горбачева. И о других исторических персонажах той поры тоже сказано было немало, что прапорщик и зафиксировал старательно. Потом, уже в ходе следствия, мне сделали с ним очную ставку, и я сказал этому прапору все, что о нем думаю. На Старой площади по схеме «вопрос — ответ» меня допрашивали три раза по шесть часов, жену поменьше — часа по четыре. А завершилось все тем, что пригласил генеральный прокурор Степанков, извинился и сказал, что против меня ничего нет.

— Вам приходилось разговаривать с Грачевым о его роли в событиях августа 1991-го? Все-таки ваш бывший подчиненный.

— На эту тему мы ни разу не разговаривали, хотя потом я был у Грачева заместителем и такая возможность теоретически существовала. Возможно, все дело в том, что отношения у нас всегда были немножко напряженные.

— Как принималось решение о расстреле Белого дома?

— Коллегия Министерства обороны была созвана в ночь с третьего на четвертое октября 1993 года. Всех вызвали на службу, но я на коллегию не пошел, остался на своем рабочем месте — в бывшем кабинете маршала Жукова. Это в старом здании Генштаба. А коллегия собиралась в новом здании, где работал Грачев. Он и меня приглашал, но я решительно отказался. «Тогда, — говорит Грачев, — я поручаю вам охрану и оборону старого здания Генштаба». — «Хорошо, буду охранять…»

А они заседали всю ночь — решали, вводить войска или нет, открывать огонь или нет… Дурь невероятная! Прошло два года, и войска опять в столице… Хотя какие войска — несколько танков с офицерскими экипажами. Вот их и вывели на прямую наводку. Ну а финал известен.

— Это правда, что пресс-секретарь Грачева Елена Агапова тогда имела сильное влияние на руководство Министерства обороны?

— Вряд ли. Может быть, она как-то влияла на Павла Сергеевича, не знаю, но далеко не на всех членов коллегии Минобороны. Во всяком случае, не на тех, кого я знал и с кем был близок. Да я ее и не знал. Только иногда в коридоре встречались.

— Почему Грачев, учитывая ваш афганский опыт, не предложил вам возглавить операцию в Чечне?

— Потому что знал: я категорически против этой войны. Свою позицию я высказал еще во время авантюры с Русланом Лабазановым. Помните: офицерские экипажи и неудачный танковый поход на Грозный?.. Чем руководствовался Грачев, когда собирался взять Грозный двумя полками? Не знаю. Там же оружия осталось на две дивизии! Половину Дудаев получил по директиве Генштаба, другую взял сам, своей властью. И все это оружие потом стреляло по нам.

Я трижды встречался с Дудаевым, когда он стал президентом Чечни. Сначала меня Грачев направлял разобраться в ситуации, потом Ельцин. Во время первой встречи Дудаев был со мной вполне любезен, а на третий раз впал в форменную истерику. Кричал, что он сам все знает, что его не надо учить… Я ему посоветовал не трогать оружие, не устраивать гонения на русских, не охаивать российскую власть — то есть не нагнетать обстановку, не доводить дело до конфликта. Но это было бесполезно: к тому моменту крыша у него уже окончательно съехала, а в Грозном все уже были поголовно вооружены.

— Когда у военных сформировалось негативное отношение к Горбачеву?

— Мне кажется, когда он стал генеральным секретарем, а случилось это 11 марта 1985 года. Буквально через месяц Горбачев вдруг выдал распоряжение о том, что с этого момента военных на трибуне Мавзолея во время парада в честь Дня Победы быть не должно. А раньше трибуна Мавзолея была поделена как бы пополам: на одной половине стояли маршалы, на другой — члены Политбюро. Вот именно после этого горбачевского решения и появилось не очень хорошее ощущение. Даже Сталин ничего подобного не позволял себе в отношении военных...

Отношение к армии портилось на глазах, и летом 1991 года, чтобы обратить внимание Горбачева на состояние Вооруженных сил, на примерах показать ему, что все разваливается, что техника устаревает, специально для него провели учение в Одесском военном округе. Там мы долго беседовали с Сергеем Федоровичем Ахромеевым, который был у Горбачева советником, и он, имея в виду Михаила Сергеевича, напрямую говорил, что «этот человек приведет страну к большому позору».

Иногда Горбачев все-таки прислушивался к его советам. Но поступал, правда, всегда по-другому.

— Как вы относитесь к «9 роте» Федора Бондарчука?

— Я такие фильмы не понимаю и никогда не пойму. Одного большого начальника, который хлопотал за Бондарчука, я попросил, чтобы тот ему растолковал: война — это такая тема, где историческая правда важнее художественного вымысла. А у Бондарчука получается, будто Громов всю 40-ю армию вывел, а одну роту забыл, и ее там начали героически громить. Что за глупость!

— Легендарная встреча с сыном на мосту — тоже кино, инсценировка?

— Нет. Но я заранее о ней знал. Разведка еще накануне сообщила, что меня будет встречать Максим. Я удивился: как это пятнадцатилетний парень смог попасть из Саратова в Термез? Оказалось, инициативу проявила одна дама — сотрудница саратовского телевидения. Уговорила бабушку и дедушку и на свой страх и риск привезла ребенка.

Кстати, указ о присвоении мне звания Героя Советского Союза был закрытый. Вместе со мной награждали генерала Варенникова и еще какого-то министра, который стал Героем Соцтруда. Вручал Громыко. А после мне дали три дня отпуска. Я приехал в Саратов и пришел к Максиму в школу. Там все были в шоке! Шел 1988 год, я был еще достаточно молод, ну а все привыкли, что герои обычно в возрасте. В общем, была немая сцена. Максим потом ворчал: «Ты чего пришел, кто тебя просил?»

— Как обмывали Звезду?

— Заранее обзвонил ребят, с которыми учился еще в Академии имени Фрунзе. Собрались в общежитии на улице Радио, в комнате моего однокашника Виктора Николаевича Самсонова, который потом дважды становился начальником Генерального штаба, а тогда учился на курсах. Чуть-чуть выпили, развеселились, и ребята, будто экспонат, прибили мой китель ножом к стенке.

…Я же говорю: тогда все мы еще были очень молоды, хоть и успели повоевать.

Page 4

У него внешность не то высоколобого ученого-ядерщика, не то учителя математики. Манеры сдержанно-изысканные, естественно подчеркивающие дистанцию, и при этом на удивление теплые. Оскар Рабин, живая легенда советского художественного андеграунда. Тот, о ком пишут в энциклопедиях как о «выдающемся российском художнике», «самом знаменитом советском художественном нонконформисте» и «классике отечественного авангарда», более тридцати последних лет живет в Париже, где оказался вместе с женой-художницей Валентиной Кропивницкой и сыном Александром, тоже художником. Там, в его мастерской, «Итоги» и встретились с Оскаром Рабиным.

— Оскар Яковлевич, разве не символично, что вы, гуру нонконформизма, обосновались в Париже рядом с Бобуром — музеем, олицетворяющим собой новаторство в искусстве?

— Это чистое совпадение. Когда в 1978 году меня лишили советского паспорта, встал вопрос о получении во Франции хоть какого-то казенного документа. Я пришел в полицию, меня спрашивают: «Профессия?» — «Художник». — «А как можете это подтвердить?» — «А как надо-то? Может, нарисовать что?» «Нет, не надо, — говорят. — Лучше идите в Дом художников. Они там подтвердят вашу профессию, если вы на самом деле художник». И действительно, французские коллеги знали меня по моим работам. Мне помогли не только с получением документов, но и с предоставлением от парижской мэрии мастерской с видом на Центр Помпиду. С тех пор живу и работаю в ней.

— Это сладкое слово «документ»! Первой вашей картиной, которую я много лет назад увидел, был знаменитый «Паспорт». На фоне лианозовских бараков сияла советская «краснокожая паспортина». Все чин чином: под советским гербом — имя, отчество, фамилия, ваша фотография, и национальность указана — латыш. Почему?

— Я появился на свет в 1928 году в Москве. Мои родители, оба врачи, познакомились в Швейцарии, где они учились в Цюрихском университете. Отец был родом с Украины, а мать Вероника Леонтина Андерман — латышка. Отец умер, когда мне было пять, а в тринадцать лет я стал круглым сиротой. Перед смертью мама подозвала меня к себе и попросила, чтобы я съездил в гостиницу «Москва». Там остановился эвакуировавшийся из оккупированной немцами Риги ее старый знакомый профессор-биолог Кирхенштейн. Мама прочла об этом в газете. Когда-то они вместе учились в университете. Кирхенштейн был тогда влюблен в маму, но она предпочла ему Якова Рабина… В общем, этот Кирхенштейн был полным антиподом моему отцу, а значит — коммунистом, националистом и антисемитом. И к этому человеку мама, совершенно отчаявшись, послала меня за помощью.

Я пришел к нему в гостиницу «Москва». Профессор в очках записал все, что я сказал, и обещал зайти. Несколько дней спустя он действительно появился у нас с большим пакетом в руках. В нем были лекарства и витамины. Вид матери и вся наша кромешная нищета буквально оглушили Кирхенштейна. Не знавший, как вести себя, он задал несколько вопросов и поспешил уйти. Витамины и лекарства были, безусловно, царским подарком. Но мать печально вздохнула: «Лучше бы он буханку черного принес…» Вскоре мамы не стало. В ту пору я не знал и не гадал, что мне предстоит еще раз встретиться с профессором Кирхенштейном.

Когда Латвию освободили, я, пробавлявшийся в Москве случайными заработками, получил письмо от тети Терезы, сестры матери. Она приглашала меня к себе на хутор под Ригу. Меня не остановило даже отсутствие документов, необходимых для совершения такого путешествия. Дело в том, что, когда в 1944 году мне исполнилось шестнадцать, оформлять паспорт в милицию я не пошел. Из-за робости, неуверенности, по глупости меня, тощего долговязого подростка, дразнили очкариком. «И так проживу», — успокаивал я себя. А тут надо было ехать аж до самой Риги.

Впрочем, покупать билет я вовсе не собирался. Решил сесть в поезд — на крышу или между вагонами — не в Москве, а на одной из подмосковных станций. Ухитрился устроиться на буферах между вагонами. И тут началось самое ужасное. Мороз стоял страшный, на мне, кроме маминого демисезонного пальтишка, ничего не было. Я почувствовал: еще немного — не удержусь и полечу на полной скорости в тартарары между колесами!..

Из последних сил забарабанил в дверь вагона. Выглянул проводник, сжалился: «Заходи, погрейся…» Некоторое время спустя появилась группа солдат, проверявших пассажиров: «Паспорт?» Меня била крупная дрожь, я мотал головой и, как заведенный, твердил только одно: «Документов и денег у меня нет… Но с поезда не сойду…» Солдаты посмотрели на меня, выругались и отстали. Двое суток я не спал и не ел, но до Риги доехал.

Теперь оставалось только добраться до хутора, в котором жила тетя Тереза. Как я преодолел эти двадцать четыре километра, рассказывать не буду. Без слез не вспомнить. В общем, в латышской деревне я помогал крестьянам. Уставал, но был молод и быстро окреп. Когда же нашел на чердаке старую коробку с акварельными красками, жизнь вообще показалась едва ли не прекрасной.

С несколькими картинками — пейзажами, натюрмортами и портретами — я был легко принят в Рижскую академию художеств. Начал учиться. Но надо было где-то жить. Пришлось ночевать в академии: поздно вечером, цепляясь за каменные узоры фасада, залезал в мастерскую, на второй этаж. Брал ткани, служившие фоном для натурщиков, обматывался ими для тепла и ложился на узкую кушетку. А утром, к приходу сторожа, уже сидел за мольбертом и рисовал. Преподаватели надивиться не могли такому трудолюбию…

Но хуже неприкаянности был голод. Продуктовых карточек у меня не было — все из-за того же злосчастного паспорта. А тут еще начались вызовы в милицию: «Предоставьте паспорт или уезжайте к себе в Москву». На этот раз тетя Тереза вспомнила о Кирхенштейне: «Он был так влюблен в твою маму... Он поможет». Тем более что профессор, оказывается, был большим начальником — председателем Президиума Верховного Совета Латвийской ССР.

— Ах, это был Август Кирхенштейн, как о нем сообщают в энциклопедиях, «видный латвийский советский государственный деятель»…

— Тетя позвонила в приемную профессора. Когда я вошел в изношенном чуть ли не до дыр пальто матери в огромный кабинет Кирхенштейна, меня встретил тот же недобрый взгляд маленького профессора. Почти не разжимая губ, он признался, что, хоть я того и не стою, в память о моей матери он постарается мне помочь. Взял клочок бумаги и написал на нем несколько строк. Но прежде чем отдать бумажку, заявил: «Здесь, в Латвии, нам евреи не нужны. Мать твоя была латышкой, поэтому ты должен взять ее национальность». Мне было абсолютно все равно. Но когда Кирхенштейн потребовал, чтобы я сменил фамилию отца на девичью фамилию матери, я уперся: «С какой стати?» Кирхенштейн скривился и протянул мне заветную бумажку. На другой день в милиции мне выдали паспорт с еврейской фамилией Рабин и надписью «латыш» в графе «Национальность».

— В общем, как говаривал Марк Шагал, «художник это не профессия, художник это судьба».

— Наверное… Моя судьба — это Евгений Леонидович Кропивницкий и его семья. Мама умерла, наступило лето 43-го. Я вновь стал много рисовать, в основном цветными карандашами. Однако мечтал о масляных красках. И вдруг, как-то шатаясь по рынку-толкучке, наткнулся на дядьку, который предлагал набор настоящих красок! Я тут же обменял на них только что отоваренную пайку хлеба.

Осенью увидел объявление, что в Доме пионеров открывается студия живописи. Пришел туда. А руководил студией, так же как и соседней поэтической секцией, Евгений Леонидович Кропивницкий. Поэт, художник, энциклопедически образованный человек. Разве мог я представить тогда, что этот день станет поворотным в моей жизни? Евгений Леонидович приглашал меня к себе в Долгопрудную под Москвой. Там в бараке Кропивницкие и жили: он, его жена Ольга Ананьевна, ангел во плоти, их сын-художник Лева, который был тогда на фронте, а после Победы оказался в ГУЛАГе, и дочь Валя. Она была на четыре года старше — ей уже исполнилось восемнадцать — и меня, невзрачного и тощего, тогда не замечала.

— Валентина Кропивницкая, замечательная художница, ваша будущая жена.

— Да. Я инстинктивно чувствовал, что Валя — это именно та женщина, которую я способен любить и с которой готов прожить всю жизнь. Однажды летом 1948-го я сказал ей: «А не пожениться ли нам?» Валя удивленно взглянула на меня и ответила, что у нее уже есть жених, но мы можем остаться друзьями… Честно говоря, я тогда и сам не знал, чего хочу.

Когда мы с Валей все-таки решили пожениться, Кропивницкий сперва отговаривал нас, а потом махнул рукой и принял мое официальное предложение Вале руки и сердца.

Став главой семейства, я бросился искать работу. Но моя интеллигентная внешность, очки и застенчивость настораживали начальников отделов кадров. В конце концов каким-то чудом удалось устроиться десятником на строительство Северной водопроводной станции. Жили мы с Валей сперва в отстроенном нами сарае. Но и тут мне повезло. В Лианозове, всего в четырех километрах от моей работы, был лагерь. Бараки, в которых жили заключенные, по каким-то причинам освободились. И нам предложили комнату в целых девятнадцать метров.

— Как я понимаю, это тот самый приземистый барак, который изображен на большинстве ваших картин. Вы уже тогда нашли ставший позже знаменитым «лианозовский» стиль?

— У поэта Всеволода Некрасова есть строчка: «Живу-вижу». Я рисовал все, что окружало меня. Тусклые лампочки над сараями, обвисшие провода на покосившихся балках, бездомные собаки… Я ничего не придумывал и никому, кроме друзей, картин не показывал. За полгода водопроводная станция была построена, и меня перевели в отдел железнодорожного транспорта, подведомственный МВД. Мой ангел-хранитель, начальник отдела кадров, и тут помог. Теперь я сутки работал и двое суток отдыхал. А значит, мог тщательнее заниматься живописью. Но перспективы не виделось никакой. Даже при режиме строжайшей экономии, в которой мы жили с Валей и двумя детьми, едва удавалось дотянуть до получки.

— А на советском дворе, как я понимаю, стояло начало пятидесятых…

— В начале марта 1953-го сообщили, что Сталин тяжело болен. К нам зашел мой друг Генрих Cапгир, будущий известный поэт, и мы подняли тост за то, чтобы Сталин поскорее умер. Через день я был на дежурстве и услышал по радио о смерти Сталина… Постепенно начали ощущаться перемены. В 56-м я наконец-то решил уйти с осточертевшей работы. Тем более что вышел закон, закреплявший жилплощадь за теми, кого увольняли по сокращению штатов. Нарисовав очередную картинку, я подарил ее очередному начальнику и попросил, чтобы меня уволили именно по сокращению. И лианозовский барак на многие годы остался местом и объектом моего творчества.

— Я помню эти — как тогда называли такие бараки — «спальни». Вся страна была застроена ими. А в Москве — целые кварталы: Мневники, Ховрино, Раменки… Зато — Международный фестиваль молодежи и студентов в Москве, хрущевская оттепель…

— Я выставил одну маленькую картинку на фестивале и стал его лауреатом. Этот диплом позволил мне устроиться на работу в комбинат декоративно-прикладного искусства. У нас образовалась команда хороших друзей: Николай Вечтомов, Владимир Немухин, Лев Кропивницкий… Наша группа неплохо зарабатывала, особенно хорошо дело пошло, когда комбинат начал оформлять павильоны ВДНХ. В Москве царила невиданная ранее атмосфера. Власти впервые разрешили издать крошечные сборнички Есенина и Ахматовой, разошедшиеся с космической быстротой. Появился «Синтаксис» Александра Гинзбурга — напечатанный на пишущей машинке сборник стихов Беллы Ахмадулиной, Генриха Сапгира, Иосифа Бродского, Булата Окуджавы… Алик Гинзбург, правда, заработал за эту «антисоветскую крамолу» два года лагерей, но почин самиздату был положен.

Люди перестали бояться говорить, а в живописи даже возникла некая видимость свободы. Появились первые коллекционеры молодых советских художников — московский грек Георгий Костаки, знаменитый кардиолог Александр Мясников, фотограф Евгений Нутович… Начали покупать картинки и иностранные дипломаты и журналисты. В том числе и у меня.

Мы продолжали жить в лианозовском бараке. Телефона, естественно, не было, и, чтобы как-то организовать прием посетителей, мы с Валей объявили, что устраиваем в воскресенье «приемный день». Идея публичного показа картин и обсуждения их пользовалась огромным успехом. По узкой дорожке, ведущей от железнодорожной станции к нашему бараку, целыми группами шли посетители. Приезжали и иностранцы. Было невероятно дико видеть их роскошные лимузины возле наших темных, вросших в землю «спален». Мы с Валей ужасно боялись неприятностей и со дня на день ждали милиции. Но гром грянул совсем с другой стороны.

Гости приходили, чтобы посмотреть мои картинки. На одной из них изображалась местная помойка с номерным знаком восемь. Картинка была вполне заурядная, без особых эмоций. И вдруг в 1960 году в «Московском комсомольце» появилась статья под названием «Жрецы помойки номер 8». Нас называли «очернителями», «духовными стилягами» из Лианозова, оказавшимися под пятой чуждого буржуазного искусства… Начиналось же все с цитаты из письма в редакцию возмущенного комсомольца, посетившего наши вечера и возмущающегося тем, как мои мрачные картины разлагающе действуют на еще не окрепшие умы советской молодежи. Имя журналиста, написавшего статью, было мне неизвестно, а вот комсомолец — не помню его фамилию, — кажется, и в самом деле был у нас…

— Фамилия разгневанного комсомольца Яценко, имени его в газете не назвали. А журналиста, который написал «Жрецов», я хорошо знал. Это был один из уважаемых репортеров газеты Роман Карпель. Помню, в начале 70-х милейший Роман Александрович признался мне, что материал был заказан ему Лубянкой. Попробовал бы он не выполнить указания!.. Так и прозвучал в «Московском комсомольце» 60-го года сакраментальный вопрос: «А куда ты идешь, Оскар?»

— После появления статьи мы ждали репрессий. Могли выгнать из художественного комбината, могли выселить из барака или вообще выслать за сотый километр: расправились же позже с «тунеядцем» Бродским и с диссидентом Амальриком… Но жизнь шла своим чередом. Меня предупредили, не более того… И страхи постепенно забылись.

На рубеже 50—60-х одна за другой шли в Москве иностранные выставки. Особенно запомнилась американская. Там на стендах возлежали книги и каталоги по искусству. Украсть такой фолиант было сложно, но вырезать наиболее интересные страницы иногда удавалось.

Я знал Виктора Луи, единственного советского журналиста, работавшего на английскую газету. Мы встретились с ним, и я попросил одолжить мне на день журналистский пропуск на американскую выставку. «Пропуск можешь взять, — благодушно сказал Луи, — только что вам, мастакам-художникам, мешает сфабриковать такой же?» Это была идея! Остальное было делом техники. Изготовили пять пропусков и могли целые дни проводить на выставке. Там, в Сокольниках, мне удалось рассмотреть не спеша картины Раушенберга, Поллака, Ротко… Но все рекорды побил Лев Кропивницкий: он за раз выпил пятьдесят стаканов бесплатно раздававшейся пепси-колы! Сделал это из принципа, чтобы доказать: этим американским напитком невозможно отравиться, как утверждала советская пропаганда.

— Помнится, не менее интересной была в 1961 году и французская национальная выставка в Москве.

— Там демонстрировалась живопись Пикассо. Мы знали его только по работам в Пушкинском музее. К тому же французы привезли картины других великолепных мастеров: Манессье, Арпа, Леже… Выставку посетил сам Никита Хрущев. Рассказывали, что перед картиной Пикассо «Женщина на пляже» главный коммунист остановился и долго ее разглядывал. Наконец выдавил из себя: «Как можно рисовать подобное безобразие!»

— Кто был первым иностранцем, купившим ваши картины?

— Первого иностранца привез ко мне домой поэт Игорь Холин. Это была американская журналистка, работавшая в Москве. Американка оделась скромно, машину свою оставила далеко от Савеловского вокзала, в поезде молчала… В общем, они с Игорем доехали до платформы Лианозово без приключений. Журналистка купила за сто рублей картину, осталась довольна и, выбрав еще одну, сказала, что приедет за ней в следующий раз. Больше я ее никогда не видел. Потом выяснилось, что, ободренная успехом первой поездки, американка потеряла бдительность: ей дали возможность сесть в электричку, позволили доехать до станции, дальше которой иностранцам появляться запрещалось, а там благополучно задержали. Не арестовали, а просто заставили вернуться в Москву.

— Примерно в то же время произошла и знаменитая история в Манеже… В 1962 году по случаю тридцатилетней годовщины МОСХ была организована выставка художников, чьи произведения до тех пор не выставлялись. На экспозицию приехал Хрущев.

— Тогда Хрущев со всей большевистской прямотой разразился бранью по поводу «бездарной мазни», выставленной в Манеже. Единственный из художников, кто посмел ему возразить, был Эрнст Неизвестный.

— Но вам в который раз повезло: состоялся персональный вернисаж. Правда, не в России, а на берегах туманного Альбиона.

— В начале 60-х случилось чудо: при планировке будущей «большой Москвы» в нее включили много пригородных районов, в том числе и Лианозово. Поселок стал открытым для иностранцев. Многие покупали мои картинки. Однажды Виктор Луи привез Эрика Эсторика, известного коллекционера и владельца лондонской Grosvenor Gallery. Эсторик приезжал несколько раз и приобрел достаточное количество картин. Я уж и не знал, верить англичанину или нет, но в 1965 году он устроил в Лондоне мой вернисаж. Мной овладело смешанное чувство: не то радость, не то страх.

Моя выставка в Лондоне ни для кого не являлась секретом, о ней передавала Би-би-си. Через некоторое время я получил из Великобритании каталог и газеты с рецензиями. Публикация о вернисаже в коммунистической газете «Дейли уоркер» меня очень ободрила. Медленно, со скрипом, но все-таки сбывались мои мечты. Я писал теперь, что хотел, продавал картинки, появились деньги. Купил за 5600 рублей двухкомнатную кооперативную квартиру на Преображенке. Как бы сейчас воскликнули в России: «Жизнь удалась!» Но мне, как никогда ранее, было обидно работать тайком и видеть, как мои картины уходят, почти не оставляя следа, — либо отправляются за границу, либо оседают в частных советских коллекциях.

— И тогда вы возглавили советское арт-Сопротивление — начали организовывать выставки авангардной живописи своими силами. Помню, Александр Глезер, известный в российской парижской эмиграции коллекционер и галерейщик, назвал вас «Солженицыным от живописи»…

— Ну, это гипербола, не более того. Саша Глезер, однако, сыграл в моей жизни заметную роль. По образованию инженер-нефтяник, а в жизни поэт, он занимался организацией всевозможных выставок, поэтических вечеров. До краев переполненный энергией, Глезер стал инициатором проведения многих шумных вернисажей нонконформистов. А начало им положила моя персональная выставка в клубе «Дружба» на шоссе Энтузиастов в Москве. Народ валом валил на нее. Но, несмотря на присутствие в зале поэтов Евгения Евтушенко и Бориса Слуцкого, иностранных дипломатов, власти грубо закрыли выставку. И тут мне припомнили все!

«Дорогая цена чечевичной похлебки» называлась статья в газете «Советская культура», появившаяся незадолго до этого. Власти запоздало среагировали на мою лондонскую выставку. Все к одному!.. Круг сужался.

— Поводами для сшибок стали и выставка неформалов в московском Институте мировой экономики и международных отношений, и показ составленной из «авангарда» коллекции Глезера в Союзе художников в Тбилиси, и организованная вами культурная группа, которую почему-то стали рассматривать как диссидентскую… А тут еще «бульдозерная выставка»!

— Все началось с письма, которое я с группой моих товарищей-художников направил в Моссовет. Мы сообщали, что намерены устроить «показ картин» на московском пустыре 15 сентября 1974 года с двенадцати до двух часов. Наутро мне позвонил чиновник из отдела культуры Моссовета и предложил поговорить со мной лично. Беседовать с ним с глазу на глаз я отказался. Моментальная реакция властей подтверждала, что наши телефоны прослушивались. Потянулись бесконечные совещания. Нам выдвигались возражения юридического характера, которые мы легко отбрасывали: в СССР еще никогда не проводились художественные выставки на открытом воздухе, и на этот счет не существовало никаких законов. Тогда нас стали уговаривать перенести экспозицию в помещение. Но в эту ловушку нас было уже не поймать!.. Формально выставку запретить не решились. Однако иллюзий никаких не было: нам предстояло оставаться настороже.

Большую часть картин мы оставили у нашего друга математика Виктора Тупицына, который жил недалеко от пустыря в Беляеве, где мы наметили выставку. Многие художники переночевали у него, остальные должны были прибыть на место небольшими группками — с картинами и треножниками в руках. Все были мной проинструктированы: если кого-нибудь задержат, не спорить, не сопротивляться, не давать повода спровоцировать драку. Время работало на нас: СССР как раз ждал от США статуса наибольшего благоприятствования в торговле, и мы пригласили на выставку многочисленных послов и их жен...

Утром наша группка из четырех человек спокойно села в метро на «Преображенской» и отправилась на место встречи. Я вез с собой две картины. Доехав, мы преспокойно отправились к выходу, и тут два человека преградили мне путь. Несмотря на уговор не вмешиваться, Глезер бросился ко мне на помощь. Нас сопроводили в милицейскую комнату и заявили, что я задержан на том основании, что у кого-то в метро украли часы, а по описаниям я похож на злоумышленника. Через полчаса явился какой-то тип в штатском и объявил, что подозрения не подтвердились и мы свободны…

Когда мы наконец добрались до места, перед нами открылась панорама, которую я никогда не забуду. Под мелким дождем в жалкую кучку сбились художники, не решающиеся распаковать картины. Всюду виднелись милицейские машины, но милиционеров в форме было немного. Зато было много здоровенных молодцев в штатском с лопатами в руках. Кроме того, стояли бульдозеры, поливальные машины и грузовики с готовыми для посадки деревцами. Происходило нечто абсурдное. Художники быстро объяснили: власти решили именно в день выставки разбить на пустыре парк. Все собравшиеся должны немедленно убраться восвояси.

Иностранные корреспонденты и дипломаты ждали, какие будут наши дальнейшие действия. Я распаковал свои картины и, не имея возможности водрузить их на треножник, стал держать полотна на вытянутых руках. Большинство художников последовали моему примеру… И тут началось побоище: у нас начали силой вырывать картины, пытались вырвать у меня, но я вцепился и стоял насмерть. В конце концов все-таки вырвали. Завелись бульдозеры. И тут я увидел, что моя картина, разорванная, валяется в грязи. Бульдозер, рыча, медленно двигался все ближе, и я бросился наперерез: «Ну, давай! Дави, если хочешь!» Бульдозерист, не снижая скорости, вел машину прямо на меня. Тогда я уцепился за верхний край ножа и стал перебирать ногами по собранной бульдозером земле, иначе бы меня затянуло под нож, а там — и под машину. Тут мой сын и его друг бросились ко мне и тоже ухватились за нож бульдозера. На секунду все застыли в оцепенении. В это время к водителю подбежал человек в штатском и приказал ему остановиться. Но «танкист» был то ли пьян, то ли слишком возбужден и, наоборот, нажал на акселератор. Бульдозер взревел и, загребая землю и камни, попер прямо на меня.

Не знаю, чем бы это все кончилось. Но один из американских корреспондентов рванулся к шоферу и выключил зажигание. Тут же ко мне и к моему сыну Саше подскочили «трудящиеся», и со скрученными за спиной руками нас втолкнули в стоящую рядом машину. Последнее, что я помню, была художница Надя Эльская. Взобравшись на огромную трубу, она кричала, обращаясь к оставшимся: «Выставка продолжается!..» И еще помню гигантскую, двухметровую фигуру приехавшего в Москву ленинградского художника Жени Рухина. «Герои субботника», матерясь и крича, волокли Женю по развороченной глине…

Я очень обрадовался, когда увидел в милиции сына и других наших друзей. В том числе и фотографа Владимира Сычева (он шепнул мне, что успел отснять сражение и передать пленку иностранцам, завтра репортаж должен будет появиться в мировой прессе). Всего было задержано пятьдесят человек, но перед судом, как нам заявили, предстанут лишь несколько, в том числе и я.

Ранним утром нас повезли в районный нарсуд. Грязные, небритые, волочащие ноги в ботинках без шнурков и периодически ловившие спадавшие брюки, мы идеально соответствовали образу, который хотели нам создать: подонки, отребье общества… Стоя за милицейским кордоном в коридоре, я увидел Валю с друзьями. Они кричали, что все западные издания опубликовали сообщения о нашей выставке. И еще я разобрал нечто несусветное: мне передавали, что меня ждут вечером на приеме в… мексиканском посольстве! Это было явно неспроста, в сердце моем затеплилась надежда.

Судили, в полном смысле слова, при закрытых дверях: без заседателей и публики. Судья полистала мое дело (меня поразило, каким пухлым оно было) и протянула: «И натворили же вы дел! Вот и заработаете три года за хулиганство». «Товарищ судья, судите меня по чести, по совести и по закону», — смиренно ответил я. Судья, явно чувствовавшая себя не в своей тарелке, вздохнула и приговорила меня к… штрафу в двадцать рублей! Перед освобождением от меня потребовали подписать документ, подтверждающий приговор. Я отказался. Заявил, что не признаю ни штрафа, ни приговора, в котором меня почему-то обвиняют в хулиганстве тогда, когда все произошло с точностью до наоборот: как раз я стал жертвой «хулиганов в штатском». Меня, тем не менее, выпустили, и я на самом деле отправился вечером на прием в мексиканское посольство.

А на следующий день собрались все художники и написали письмо: «Москва, Кремль, Советскому правительству». В нем сообщалось, что через две недели мы устроим новую выставку и просим дать указания милиции защитить нас от хулиганов. Отклики за рубежом были столь громкими, что советскому начальству пришлось пойти на невероятное решение: без малейшей цензуры нам было разрешено провести вернисаж 29 сентября на поляне в Измайловском парке с двенадцати до четырех дня. Праздник искусства, которого люди в Москве не видели с двадцатых годов, вошел в историю как «четыре часа свободы».

— При этом кто-то из «доброжелателей» доложил, что мы, студенты МГУ, посетили вашу выставку, и нас вызвали на разборку к декану факультета... Послушайте, Оскар Яковлевич, а почему именно вас художники выбрали своим, как бы сейчас сказали, неформальным лидером?

— Не могу объяснить. Может, потому, что я старался привлечь к нашим акциям максимальное количество участников. При этом никогда никого не обманывал... К концу 70-х пресс властной машины сделался невыносимым. Передо мной и многими из моих друзей маячила альтернатива: лагерь или эмиграция.

В 1975-м нам удалось провести в павильоне «Пчеловодство» на ВДНХ первый разрешенный показ неподцензурного искусства. А в январе 77-го меня задержали и посадили под домашний арест. Давиловка пошла и на сына. А домой ко мне все время являлись «доброжелатели»: «Разве так можно? Вам надо немедленно эмигрировать…»

И тут мне приходит от какой-то Ханы Осдом, которую я в глаза не видал, вызов из Израиля. Дескать, нас ждут на Земле обетованной!.. Это меня окончательно взбесило. На одном из посольских приемов встречаю моего давнего знакомого Виктора Луи: «Неужто они не понимают, что не заставят меня насильственно эмигрировать. Не нужно давить на меня. Я сам решу, как поступать». А в это время сам замначальника ОВИРа Александр Григорьевич Зотов взялся за окучивание художников. Из страны выдавили Эдуарда Зеленина, Олега Целкова, Юрия Жарких, Алексея Хвостенко…

— Список можно продолжать: Михаил Шемякин, Эрнст Неизвестный, Анатолий Путилин, Борис Заборов, Иосиф Киблицкий… С такими творческими силами можно было бы создать на Западе параллельный союз художников Москвы и Питера.

— После отказа от выезда в Израиль за меня взялись всерьез. Вызвали в милицию, а там арестовали. На допросе у следователя, подсовывающего мне постановление о предварительном заключении, я отказался отвечать и подписывать что-либо. «Отлично! Подпишут за вас», — успокоил меня следователь. После ночи в камере на покрытой газетами бетонном полу меня повели к прокурору. За столом сидели несколько человек, в том числе и мой следователь. Никто не успел ничего сказать, как я, доведенный до ручки, выпалил: «Делайте со мной, что хотите, тюрьмы я не боюсь. Никто не заставит меня эмигрировать!» Прокурор внимательно на меня посмотрел: «А что, собственно, вы так волнуетесь? Никто вас прятать в тюрьму не собирается. Вы свободны…»

Когда я вернулся домой, Преображенка напоминала разбуженный улей. Первым делом друзья сообщили, что вчера о моем аресте передали по «Голосу Америки».

— Поэтому вас и освободили?

— Не знаю. Я обыкновенный художник, политикой никогда не занимался, обвинять меня в «антисоветизме» можно только на основании моих картин — а это чистая вкусовщина. Так я думал. Однако избавиться от меня они хотели маниакально. Уже через несколько дней после моего освобождения нам с сыном пришли открытки из ОВИРа. Спрашивали, не согласны ли мы на турпоездку на Запад. Для нас был важен сам принцип свободы передвижения: поехали по турвизе, свободно вернулись… Впрочем, я решил, что без Вали не поеду. Там сначала разозлились, а потом выдали три загранпаспорта.

Какой художник путешествует без своих картин?! И мы решили взять с собой несколько работ — показать коллегам, галерейщикам. В Министерстве культуры СССР мне сказали, что советский художник может взять с собой только три картины, пять рисунков и несколько гравюр. Ну уж дудки! Я написал заявление, что в СССР никогда официально художником не считался, в Союзе художников не состоял. А значит, и казенные директивы-нормативы ко мне не относятся. Я решил взять с собой 18 моих картинок, 7 полотен Саши плюс Валины рисунки.

Разрешением на вывоз художественных ценностей занимался человек с говорящей фамилией Халтурин. Время шло, сроки виз истекали, а специальная комиссия, которую нам обещали прислать на дом, так и не появлялась. Когда нервы были натянуты до предела, гляжу, заявляются. Расселись, посмотрели, вынесли вердикт: Вале и Саше можно забирать в принципе все, а со мной еще надо «поработать». После долгих препирательств разрешили взять тринадцать моих картинок. Причем уточнили: исходя из стоимости, за каждую из них необходимо будет заплатить таможенную пошлину, а сколько я беру за свои работы, они, дескать, знают. Тут я взорвался: «Примите во внимание, что ни одна из моих картин не была куплена ни государством, ни Минкультуры… О какой «истинной» стоимости вы можете говорить?»

Через двое суток я узнал, что со мной поступили по большому счету по-божески. С Саши как с молодого художника ничего не взяли, с Вали — по 15 рублей за рисунок, а с меня — от 50 до 200 рублей за работу. Всего получается 1700 рублей, что равно годовому доходу советского служащего. Огромные деньги для того времени. Но, с другой стороны, мне было приятно: беря деньги за мои картины, власти, сами того не желая, признавали их ценность.

Когда все предотъездные хлопоты остались позади, друзья принялись уговаривать меня закатить прощальный вечер. Я отнекивался: вот вернемся, тогда и устроим пир горой!.. На вокзале нас поджидали человек шестьдесят. Опять водка, тосты за возвращение, объятия!.. Границу в Бресте миновали без сучка без задоринки. Уже в Кельне начались интервью, выступления по радио. Потом — Париж, Монжерон. Мы с Валей много работали, ходили по музеям. Шесть месяцев промелькнули незаметно. Советское консульство, как и обещали в Москве, продлило визы до октября. И тут мы вспомнили историю о том, как Мстислава Ростроповича и Галину Вишневскую лишали советского гражданства! В тот же вечер мы с Валей решили возвращаться в Москву. Хорошенького — понемножку: бог с ним, с Парижем! Но нас упредили.

Вечером 22 июня 1978 года мне позвонили из консульского отдела посольства СССР и попросили зайти. Генконсул принял меня в своем кабинете. И начал читать по бумажке: «Указом Президиума Верховного Совета СССР решено лишить советского гражданства Рабина Оскара Яковлевича в связи с тем, что его деятельность позорит звание советского гражданина».

Что в таких случаях надо говорить? Я спросил, нельзя ли получить копию указа. «Нет, — ответил консул, — указ еще не опубликован, есть лишь текст полученной из Москвы телеграммы». Я вышел на улицу, и все поплыло у меня перед глазами. Была пятница, в этот день недалеко от Люксембургского сада проходил вернисаж «Святое искусство», где висело несколько наших с Валей картин. Я пришел туда, и новость мгновенно распространилась. Надо было встречаться с журналистами, а мной овладело полное отупение. Вечером завалился к друзьям и напился до потери пульса…

— И больше с советскими властями у вас не было, как я понимаю, никаких контактов?

— Никаких. Помню, в конце 80-х режиссер Иосиф Пастернак снял документальный фильм о художниках и «бульдозерной выставке». Он назывался «Черный квадрат». Там были абсолютно все — Владимир Немухин, Илья Кабаков… А меня, советского лишенца, единственного не было. Срам… Впрочем, меняться отношение ко мне начало еще в годы перестройки. Меня стали приглашать в посольство, но о том, что у меня паспорта нет, никто не вспоминал. Чиновники приезжали ко мне картинки смотреть, журналисты из Москвы интервью брали… Но паспорта у меня так и не было.

Российский паспорт дал мне Александр Авдеев, когда он был послом во Франции. Произошло это в значительной степени случайно. Свершила чудо женщина, причем француженка. Звать ее Шарлотт Валигора. Эта энтузиастка русской живописи написала письмо президенту Жаку Шираку. Из его канцелярии это послание прямым ходом поступило в посольство России. И вдруг Авдеев приезжает ко мне вроде бы картинки посмотреть. А начинает с другого: «Официальная часть — сперва… В общем, мы предлагаем вам или российский паспорт, или постоянную визу». Я выбрал паспорт. С меня попросили только три фотографии. Анкетку даже сам консул за меня заполнил…

— А в Москву как вы вернулись?

— В 93-м, еще с французскими паспортами. Дороги не убирались, всюду торговали с рук… Разруха. Но именно тогда нам с Валей предложили организовать выставку в Русском музее, в Питере. После этого я приезжал в Россию много раз — и на представление монографии обо мне, и на выставки разные… Один раз даже по особому делу. Как-то новый русский предложил нам обменять несколько картинок на квартиру в Москве. В хорошем месте, на Маяковке. Так что я вновь москвич…

— Часто там бываете?

— Ну куда я один помчусь на девятом десятке? После смерти Вали три года назад я никуда не езжу… Саши нет (талантливый художник Александр Рабин умер в Париже в 94-м году. — «Итоги»), Вали нет… Да и лететь в Москву причины нет, а просто так болтаться по городу возраст не тот. Но московская квартира без дела не стоит. Дочь у меня в Америке, когда приезжает в Москву, ей есть где остановиться. И у внука, который живет под Москвой, есть столичная резиденция… И в Латвии у меня внук, ему уже за тридцать.

— Не думаете ли написать картину и про французский паспорт?

— У меня два паспорта. Это если говорить о документах. А на картинах — только русский, советский. Пытался рисовать французский «Паспорт», но ничего не получается. Почему? За ним не стоит ничего. Бумажка — и больше ничего. А за советским — судьба всего народа. Без этой казенной бумажки я был словно преступник. Тема драматическая, благодарная…

Page 5

Наивно мечтать о неспешной беседе с президентом Московского международного Дома музыки, худруком и главным дирижером сразу двух коллективов — Национального филармонического оркестра России и Государственного камерного оркестра «Виртуозы Москвы». Владимир Теодорович давно живет и перемещается в пространстве в темпе presto. Это интервью собиралось по кусочкам. Начинали мы разговор в Белокаменной, продолжили на европейских гастролях НФОР где-то между Мюнхеном и Штутгартом, а заканчивали уже по телефону то ли из Турции, то ли из Бельгии...

— Расскажите, Владимир Теодорович, как вы не стали Мстиславом Леопольдовичем.

— Действительно, учиться музыке я начинал на виолончели. Но инструмент оказался для меня очень тяжел. Я ведь родился в конце войны, а мама, как и все ленинградцы, голодала в блокаду. В августе 1942 года она была на вошедшем в историю концерте в филармонии, когда впервые исполнялась Седьмая симфония Шостаковича. Зал заполнился битком, мама слушала музыку стоя... Командующий Ленинградским фронтом Говоров приказал на время концерта подавить огонь вражеских артиллерийских батарей и сам приехал на премьеру... Много позже, уже в шестидесятые годы, когда родители решили перебраться в Москву следом за мной, папа нашел нам квартиру на улице Маршала Говорова и сказал маме: «Катюша, ты должна обязательно ее посмотреть. Это все-таки далековато от центра». Реакция мамы была мгновенной: «Никаких просмотров! Переезжаем. Говоров — святое имя для меня...»

Так вот. Возвращаюсь к виолончели. Силой и статью в детстве я не отличался. Пошел явно не в отца, высокого, атлетически сложенного, в молодости работавшего грузчиком в одесском порту. В славном городе у моря жило много нашей родни. Пока Одессу не оккупировали немцы и не развезли евреев по концлагерям. Правда, не всех. Моего прадеда вместе с прабабушкой повесили на люстре в их собственной квартире... Отец ушел на фронт добровольцем, был тяжело контужен, ранен. Помню шрам у него. Папа брал меня с собой на первомайские демонстрации и нес на руках, а я обхватывал его шею и чувствовал под пальцами рубец... После выписки из госпиталя отца комиссовали, он работал старшим мастером на Уфимском авиазаводе, где выпускали двигатели для бомбардировщиков. Располагалось предприятие в городе Черниковске. Там папа и познакомился с мамой. Ее эвакуировали из Ленинграда, она устроилась пианисткой в клуб «Ударник» на моторном заводе. Мамины родители, кстати, тоже родом из Одессы, а в музыкальной школе она училась с Эмилем Гилельсом. Как говорится, «бывают странные сближения».... Мама до конца жизни оставалась превосходной пианисткой. Однажды я подошел к двери нашей комнаты и услышал, как кто-то вдохновенно играет концерт Шумана. Решил, что в гости заглянул знакомый музыкант. Мне и в голову не пришло, что за роялем мама, которой в ту пору было уже далеко за семьдесят. Первые уроки музыки я получил именно от нее.

После Победы, в конце 45-го, мы вернулись в Ленинград. Мама устроилась преподавателем в музыкальную школу. Я часто ходил с ней, поскольку жили мы бедно, няню позволить себе не могли, а дома оставаться было не с кем. Пока мама работала, я блуждал по классам, забредая в те, где звучала заинтересовавшая меня музыка. И как-то само собой получилось, что в 1953 году я начал учиться в музыкальной школе. Правда, в десятилетку при Ленинградской консерватории меня не приняли. В анкете я указал, что папа работает врачом-диетологом, а тогда на слуху было дело «врачей-отравителей», и приемная комиссия предусмотрительно решила не связываться с неблагонадежным абитуриентом. Я занимался в районной музыкальной школе на Петроградской стороне. Виолончель выбрали родители, почему-то им нравилась мысль, что сын будет играть на таком красивом и солидном инструменте. Однако через несколько недель я попросил подобрать что-нибудь полегче. Остановились на скрипке. Но и на ней первые месяца три у меня не получалось почти ничего, хоть плачь! А потом я услышал, как старшеклассник играл моему учителю Борису Крюгеру «Размышление» Чайковского. Впечатленный, пришел домой и по памяти подобрал мелодию на скрипке. Когда на следующем занятии Крюгер сказал маме, что, по-видимому, я безнадежен, она возразила: «Сейчас Вова сыграет фрагмент «Размышления», и вы, Борис Эммануилович, измените мнение». После моей игры Крюгер на секунду задумался и сказал: «Пожалуй, что-то в нем все же есть...» С этого все и началось. Первый концерт я дал в восемь лет. Вышел на сцену, положил скрипку на рояль и... деловито подтянул коротковатые штаны. Зал лег от хохота, а я, как ни в чем не бывало, бодро исполнил «Мазурку» Баклановой, откланялся и ушел за кулисы. К третьему классу меня все же перевели в школу при Ленинградской консерватории...

— Еврейский мальчик со скрипкой — это диагноз или судьба?

— Лучше Миши Жванецкого не скажешь, у него есть замечательное определение: человек, играющий на скрипке, автоматически становится евреем... А если говорить серьезно, еврейская тема у нас дома никогда не поднималась. Родители не знали идиш, отец был коммунистом, причем убежденным, прошел войну и не раз подчеркивал, что на фронте антисемитизма не могло быть по определению, мать — блокадница, а это понятие вненациональное. Мы часто меняли квартиры, одно время жили на улице Короленко, где соседка по коммуналке Лидия Львовна, из бывших дворянок, приобщала меня к русской поэзии. Интеллигентная до рафинированности тетя Ляля обожала стихи, помнила наизусть Блока, Бальмонта, Северянина, Мережковского... Потом мы перебрались на улицу Союза Печатников, и уже Анна Ефимовна кормила меня тюрей — борщом с размокшим, превратившимся в кашицу хлебом. Это заменяло нам и первое, и второе, а сама Аннушка стала для меня кем-то вроде Арины Родионовны. В блокаду она потеряла зубы и ничего твердого разжевать не могла. Зато замечательно рассказывала сказки, которых знала много, и водила меня на службу в Никольский собор. Анна Ефимовна в храме все время повторяла: «Страх Божий! Страх Божий!» Я спросил: «А что это?» В ответ услышал: «Люди боятся потерять Господа, остаться без него...» Не помню, чтобы кто-нибудь хоть раз поинтересовался моей национальностью. Да, в детстве мне приходилось драться, но уж никак не из-за пятой графы в анкете. Вот представьте: идут по Матвеевскому переулку прилежные мальчики со скрипочками, возвращаются из музыкальной школы, а им навстречу — местная шпана. Как не отлупить маменькиных сынков? Били нас регулярно, как теперь говорят, метелили конкретно. В конце концов мне это надоело, я решил защищаться. Школьный учитель физкультуры посоветовал записаться в секцию бокса при Институте Лесгафта. Так и сделал. Года три тренировался, даже в соревнованиях участвовал, юношеский разряд получил... Может, и дальше занимался бы спортом, но мой профессор Юрий Исаевич Янкелевич был против всего, что мешало и отвлекало от музыки. Пришлось бросить спорт, но я благодарен боксу хотя бы за то, что он пару раз спас мне жизнь.

— Даже так?

— Не люблю об этом рассказывать, чтобы не выглядеть нескромно.

— Специально интригуете, Владимир Теодорович?

— Сати уже описала памятный эпизод в своей книге...

— Сорри, не читал...

— Это история, думаю, середины 80-х. С оркестром Ленинградской филармонии я отыграл на Пасху скрипичный концерт Чайковского в парижском зале Плейель, после чего мы с Сати пошли в гости к Вишневской и Ростроповичу. Поели, попили, поговорили и решили расходиться. Время — глубоко за полночь, часа три, не меньше. Такси не вызывали, благо до отеля, где жили, можно было дойти пешком. Захотелось прогуляться перед сном.. Слава пошел провожать, но быстро замерз и вернулся домой. Вдруг откуда ни возьмись возникли трое и напали на нас с Сати. Они потребовали, чтобы я отдал им все ценное, что было с собой. А у меня в футляре со скрипкой лежала куча франков, фунтов и марок — гонорары за только что завершившиеся гастроли по Германии, Англии, Франции и за запись пластинки. Вы же помните, советские артисты сначала получали гонорар, а потом почти целиком сдавали его в Госконцерт. Себе разрешалось оставлять лишь более чем скромные суточные. И вот в долю секунды я представил, что ждет меня в Москве, если грабители отнимут подотчетную валюту. Возвращать ее пришлось бы в десятикратном размере! За всю жизнь не расплатился бы, да и в ночное нападение бандитов никто не поверил бы! Словом, раздумья длились недолго, я понял: придется драться, спасая не столько себя, сколько валютную выручку для родной державы... Бедная Сати кричала, звала на помощь, но, разумеется, никто из добропорядочных французов не откликнулся и даже полицию не вызвал. Били меня ногами, повредили ребра... Когда нападавшие выдохлись и взяли паузу, неожиданно для них я сумел подняться и, собравшись с силами, вспомнил все, чему учили в Институте Лесгафта. Грабители в ужасе разбежались... Сати все еще дрожала от испуга, я попытался ее успокоить: «Мы победили!» Она коснулась моей руки: «Но ты весь в крови...» Я ответил: «Не волнуйся, это не моя...» В гостинице взглянул на себя в зеркало и убедился, что выгляжу, мягко говоря, экстравагантно: в порванном костюме с красными пятнами на белоснежной сорочке и со скрипкой в руках... Позвонил в Москву, сказал, каким рейсом прилетаю, и попросил из аэропорта сразу отвезти в Институт Склифосовского, поскольку чувствовал: с ребрами что-то не в порядке. Действительно, врачи сделали снимок и немедленно закатали меня в гипсовый корсет, в котором я проходил целый месяц. Первое время из-за боли с кровати не мог встать, скатывался боком. Тем не менее через две недели дирижировал в Ватикане на концерте в честь Папы Иоанна Павла II...

Кстати, тогда же в Риме случилась любопытная встреча. После выступления я решил поужинать в тихом семейном ресторанчике рядом с Академией Санта Чечилия, где проходил концерт. Сел в уголке, заказал еду и вдруг обратил внимание, что из-за соседнего столика на меня смотрит мужчина, улыбается и беззвучно аплодирует. Его лицо показалось очень знакомым. Я подозвал хозяина заведения и поинтересовался: «Синьор, это случайно не Мастроянни?» В ответ услышал: «Он самый! Часто у нас бывает». Любимый актер Феллини жестом пригласил меня разделить компанию. Я пересел, мы попытались завести разговор на смеси итальянского и французского. Выяснилось, что великий Марчелло был на моем концерте. Он сказал: «Сегодня вы великолепно дирижировали и должны радоваться, а у вас такие грустные глаза. Почему?» Я честно признался, что из-за боли в груди. И поведал парижскую историю. Потом спросил: «А отчего вы невеселы?» Мастроянни усмехнулся в ответ: «Мне только что исполнилось шестьдесят лет, и Федерико сказал, что теперь пора думать о смерти...» Такая вот встреча.

— Что за история была, когда в самолете над Южной Америкой вы сцепились с каким-то пьяным типом?

— Все, хватит вариаций на тему «добро должно быть с кулаками»! Однажды в разговоре с братьями Кличко, которыми восхищаюсь, но визуально плохо различаю, кто-то из них, желая сделать мне приятное, спросил: «Вы ведь тоже занимались боксом?» Я ответил: «Это равносильно тому, что я задал бы вопрос, играли ли вы на скрипке...» Честно сказать, и сегодня порой хочется, как тогда в самолете, дать в лоб какому-нибудь отвратительному типу, ведущему себя цинично и подло, но сдерживаюсь, понимая, что не вправе так реагировать на все раздражители. Учусь терпению, считаю его одной из важнейших составляющих мудрости.

— Бокс увел нас в сторону, и я упустил, как вы, ленинградец, оказались в Москве?

— Так случилось, что я попал в финал Всесоюзного конкурса юных исполнителей, где на меня обратил внимание знаменитый профессор Юрий Янкелевич и позвал учиться в своем классе в ЦМШ при столичной консерватории. Жил я, как и все иногородние, в интернате. Годы были трудные, голодные. Нас кормили на пятьдесят шесть копеек в день. Не разгуляешься! Правда, мне разрешалось по вечерам подъедать на кухне оставшиеся черные сухари. Поощрение я заслужил умением наводить порядок в спальне у младших ребят. Рассказывал им сказки, и они быстрее засыпали. Еще мы с покойным Олегом Каганом и Женей Луцковским иногда по ночам спускались по пожарной лестнице и бежали на станцию Москва-Сортировочная. За разгрузку вагона арбузов нам платили по три рубля. Денег хватало, чтобы перекусить в кафе в проезде Художественного театра, где обычно кормились таксисты и прочая публика, которой ночью дома не сидится. С той поры обожаю пельмени с уксусом и горчицей, сосиски с тушеной капустой. В этих вылазках главным было, чтобы милиция не застукала. Одевались мы в одинаковую, «инкубаторную» форму, и стражи порядка вполне могли принять нас за беглецов из какого-нибудь дисциплинарного заведения... Еще запомнил, что при нашем полуголодном существовании в интернате почему-то было дико много тараканов. Одного я даже пытался дрессировать, поселил в спичечном коробке, придумал ему кличку. Когда приехала проверяющая комиссия с санэпидстанции, нас предупредили, чтобы не вздумали жаловаться, но я все же выпустил своего Ваську, вывел погулять на ниточке...

Честно сказать, Юрий Исаевич хлебнул со мной немало. В какой-то момент я крепко сдружился с Александром Буторовым, художником старой московской школы, дававшим мне уроки живописи. Изумительный человек, очень религиозный, высокообразованный. Я так увлекся живописью, что забывал о музыке. С Александром Васильевичем мы выбирались на пленэр в Измайлово. И вот однажды весной, когда я возвращался, что называется, с натуры, вооруженный красками и мольбертом, одетый в ватник и резиновые сапоги, меня застукал профессор Янкелевич собственной персоной. Мы столкнулись нос к носу на Рождественском бульваре, где жил Юрий Исаевич. Он окинул меня взглядом с головы до пят и спросил: «Откуда?» Я тихо ответил: «Ходил рисовать...» Гневу учителя не было предела, он вспомнил все мои прегрешения, включая пропущенные занятия, коих набралось немало, и потребовал определиться: либо серьезное отношение к музыке, либо же живопись, спорт и все прочее. Конечно, я выбрал скрипку. А спустя десятилетия добавил к ней и дирижерскую палочку...

— Был какой-то знак свыше?

— Вспоминаю, как в 1962 году в Ленинград приехал уже очень пожилой Стравинский. Я не мог пропустить его концерт, ни за что в жизни не простил бы себе. То, что Игорю Федоровичу позволили после почти полувековой эмиграции дирижировать в России, казалось невероятным. Тогда ведь всех уехавших из страны считали предателями Родины, обреченными на творческую смерть, — и Рахманинова, и Бунина, и Набокова, и Горовица... К Стравинскому официальная пропаганда относилась не лучше, хотя образованные люди понимали: этот человек совершил в музыке такую же революцию, как Малевич и Кандинский в живописи. Именно встреча со Стравинским помогла мне кое-что осознать. Правда, не сразу, а много лет спустя. Мы сидели в зале филармонии с мамой, когда на авансцену вышел человек преклонных лет в темных очках. Было видно: он очень взволнован. Чуть дрожащей рукой он указал примерно на то место, которое занимал я, и негромко сказал, что в детстве сидел там и слушал, как Петр Ильич Чайковский дирижировал своей Шестой симфонией... В Ленинградской филармонии акустика изумительная, собравшиеся в зале услышали каждое слово со сцены и были глубоко взволнованны. По лицу Игоря Федоровича потекли слезы. Заплакала моя мама, и у меня комок подкатил к горлу. Возникло чувство, как после причастия. Ведь в годы советской власти многим ленинградцам именно филармония заменяла церковь, туда шли словно в храм. Помню, как мне впервые разрешили переступить порог знаменитого шестого служебного подъезда, через который входили в филармонию Чайковский, Глазунов, Рахманинов, Мравинский. Это невозможно ни забыть, ни описать...

— А когда же вас наконец кормить стала скрипка, а не разгрузка вагонов с арбузами?

— Сразу и не вспомню... Иногда участвовал в спектаклях драматических театров, если по ходу пьесы оказывалась задействована скрипка. Платили пять рублей за вечер. Еще был оркестр Дома медработников, в котором к медицине имели какое-то отношение от силы два-три человека. Коллектив сложился потрясающий. Руководил им незабвенный Игорь Чалышев. На первом пульте сидели мы с Витей Третьяковым, за нами — Олег Каган с Володей Ланцманом, ныне представляющим Канаду... Ну и так далее. Вообразите этих «медиков»! Мы давали концерты в Доме ученых, на других площадках. Везде с неизменным успехом.

— И вы поняли: музыка — это навсегда?

— Осознание, казалось, очевидного факта пришло далеко не сразу. Лишь по окончании консерватории. Я учился, ни о чем особенно не задумываясь, тем более что мысль о творческой карьере считалась тогда неприличной, нескромной. За тебя все решали другие. Вот и я, окончив ЦМШ, продолжил заниматься у профессора Янкелевича уже в качестве студента Московской консерватории.

— Тогда вы ему, пардон, какашку подложили? Другие обычно подкладывают свинью, а вы, значит, и тут пошли своим путем...

— Слышали историю, да? У Юрия Исаевича было потрясающее чувство юмора, чем я злоупотреблял. Порой шутил на грани фола. Однажды купил искусственную какашку и незаметно положил на полу в кабинете у профессора, когда пришел к нему домой на занятия. Начали репетировать Баха, а я время от времени демонстративно морщился, поводил носом. Наконец Янкелевич не выдержал: «Что ты кривишься, Володя? Не нравится Бах?» Я вежливо ответил: «Дело не в этом, Юрий Исаевич... Извините за откровенность, но у вас странно пахнет. Здесь явно неладно». И еще раз повел носом. Удивленный учитель окинул взглядом комнату и заметил «приятную неожиданность» у дивана. Янкелевич в секунду покрылся красными пятнами и возопил: «Какой ужас! Наверняка Фуга постаралась. Несносная собака! Ты сегодня у меня пятый студент, неужели все это видели? Стыд! Надо звать домработницу, пусть немедленно уберет. Зина! Зина!» Я остановил хозяина квартиры: «Не беспокойтесь, Юрий Исаевич, сам справлюсь». Подошел к дивану, наклонился, небрежным движением подхватил какашку и, не поморщившись, запихнул в карман. Янкелевич впал в прострацию. Какое-то время напряженно молчал, а потом стал хохотать как сумасшедший. При этом его круглый животик комично подпрыгивал и трясся, как у мультяшного гиппопотама: «Разыграл, стервец! Купил! Дай-ка мне эту какашку, одолжи на пару дней. Подброшу кому-нибудь из студентов...» И действительно, на ближайшем же занятии подложил дурно выглядящую игрушку на клавиши рояля. Бедная первокурсница, пришедшая к уважаемому мэтру, открыла крышку и чуть не упала в обморок... Но, может, хватит о фекалиях? Давайте сменим тему.

— Тогда о высоком. Награды на международных конкурсах помогли вам утвердиться в мысли о правильности сделанного жизненного выбора?

— Они спасли меня от армии! Моей природе претят любые соревнования. Всегда их терпеть не мог, хотя конкурсы давали право на отсрочку. Страшно нервничал, когда предстояло выступать перед каким-нибудь жюри или комиссией, но для меня, крепкого, здорового парня, это был единственный способ избежать службы. Когда в военкомате вручали удостоверение допризывника, сказали, что, скорее всего, заберут в десантники. Такая перспектива не слишком обрадовала, и все же с тех пор считаю День ВДВ отчасти и своим праздником, испытываю теплое чувство к парням в голубых беретах и тельняшках. Есть в их отношениях что-то крепкое, настоящее, мужское...

Первый конкурс скрипачей, в котором участвовал, — имени Маргариты Лонг и Жака Тибо. Париж, 1965 год. Прошел прослушивание в консерватории, выдержал жесткий отбор... До того ни разу не выезжал за границу, а тут — Париж. Сказка наяву! Значительную часть суточных потратил на малоформатные книжечки об искусстве с репродукциями полотен импрессионистов. Конечно, продавались и роскошные альбомы, но они были мне не по карману. В свободный день побежал в Лувр, потом отправился в музей Родена. Особенно впечатлили рисунки. Часть из них художник сделал с закрытыми глазами, проверяя координацию и память... Разумеется, побывал я на Монмартре и пляс Пигаль, куда стремились все русские. Это то, что запомнилось из первой поездки. В 1967-м была Генуя, конкурс Паганини. Через два года получил первую премию на конкурсе в Монреале. Это состязание оказалось самым тяжелым. Перед финалом нас поселили в монастыре, в спартанских условиях, и я сильно простудился. И все же победил! С успехом меня поздравил Давид Федорович Ойстрах, хотя я выиграл у трех его учеников — Кремера, Крысы и Мазуркевича. Знаменитый Глен Гульд предложил сделать совместную запись в Торонто, но Москва не разрешила. Зато в 70-м меня заставили участвовать в конкурсе Чайковского, хотя я этого не хотел, не успевал подготовиться как следует. Так и двигался по жизни короткими перебежками от одной отсрочки к другой, пока не перерос призывной возраст...

— Победы на конкурсах для вас были важны?

— Для меня лично — нет, но перед каждой поездкой вызывали в министерство культуры и дико накачивали, рассказывая, что мы не должны посрамить честь Родины, оказавшей нам доверие. Мол, советский человек не имеет права на проигрыш. После такого у любого коленки задрожат, не то что руки. Порой доходило до откровенных глупостей. Как вам такая директива? «С разнополыми в лифте не ездить!» Значит, если в кабине девушка, заходить туда нельзя. А вдруг что-нибудь случится между первым и вторым этажами. Ну не бред ли?

— Но ведь бывали и реальные провокации, Владимир Теодорович?

— Уже рассказывал, как в 1977 году представители сионистской организации в США пытались сорвать мой концерт в «Карнеги-холл» в знак протеста против того, что из СССР не выпускали в Израиль евреев на ПМЖ. Во время выступления я получил мощный удар в солнечное сплетение брошенной из зала трехлитровой банкой с краской. Было очень больно. Я ведь не успел сгруппироваться, напрячь мышцы. В первую секунду подумал, что убили. Увидел на себе что-то красное и решил: кровь. Не мог от резкой боли ни вдохнуть, ни выдохнуть. Потом понял, что на мне красная краска, и стал медленно распрямляться. Скрипку держал крепко, не выронил. И на нее, конечно, попали красные капли. Усилием воли восстановил дыхание и доиграл «Чакону» Баха до конца. С последней нотой трехтысячный зал встал и аплодировал мне так, как никогда прежде. Мэр Нью-Йорка официально извинился по телевидению, тогдашний госсекретарь США Киссинджер прислал телеграмму, а «Дженерал Моторс» подарил машину «Шевроле» и взял на себя расходы по доставке ее в Москву. Потом я еще долго рассекал на этом авто на зависть иным коллегам. «Окровавленную» рубашку стирать не стал, и мама сохранила ее на память. Спустя время ЦК ВЛКСМ наградил меня премией Ленинского комсомола. Видимо, за проявленную несгибаемость. В прямом и переносном смысле... Хотя, сказать по правде, я лет десять потом не мог исполнять со сцены «Чакону». Был шок, глупо скрывать. Только начинал играть, сразу всплывали воспоминания. Слышал каждый шорох в зрительном зале, женщина в последнем ряду тянулась к сумочке за носовым платком, а я невольно напрягался в ожидании провокации...

— Скрипка тогда не пострадала?

— Ее сразу же в Америке и починили, и от краски очистили. Все сделали бесплатно.

— Она ведь и без того была, можно сказать, инфарктницей?

— Да, имела вклейку на груди. По идее скрипка с таким дефектом не должна звучать, но я играл на ней долго, прошел все конкурсы, по сути, сделал карьеру. Инструмент венецианского мастера Гобетти достался мне в подарок от Юрия Исаевича. Я не расставался с ним, пока не взял в руки Страдивари 1713 года. Он стоил тогда два с половиной миллиона долларов. Конечно, у меня не было средств на покупку, но нашлись люди, приобрели скрипку и предоставили мне ее в пожизненное пользование. Вот она, перед вами...

— Перед инцидентом в Нью-Йорке вы ведь несколько лет были невыездным?

— Да, меня не выпускали из страны.

— Почему?

— Разве не слышали поговорку, оставшуюся с советских времен? На вопрос warum? есть ответ — darum. Игра слов на немецком: «Почему?» — «Потому!» Никто не опускался до объяснений причин отказа. Чести много! Компетентные органы знали, что делали, и решения не комментировали... Из-за этого я не смог сыграть с Караяном, трижды присылавшим приглашения на мое имя. Мне не давали разрешения на выезд. Началось это в 70-м и продолжалось года три с лишним. Потом потихоньку ослабили хватку... Поспособствовал этому Тихон Николаевич Хренников, первый секретарь Союза композиторов, чьи произведения я исполнял. Если в программе концерта была его музыка, мог ехать... До сих пор не знаю, по какой причине угодил в неблагонадежные. Однажды в самолете, летящем из Парижа в Москву, я оказался рядом с Виталием Вульфом. Он сказал: «Мне открыли архивы Министерства культуры, там много документов под грифом «Для служебного пользования». Забавно читать, как известные артисты просят у министра машины, квартиры, ордена и прочие блага, какими словами пользуются...» Я спросил: «А на меня что-нибудь есть?» Вульф ответил: «Только масса доносов!»

— Не захотели узнать имена тех, кто на вас строчил?

— Лучше оставаться в неведении, чтобы не потерять веру в человечество... Шучу. Хотя одного стукача я раскрыл. Он сам себя выдал. Это был профессор Московской консерватории, фамилию которого называть не хочу. Вроде нам и делить-то было нечего, но человек не мог спокойно жить, когда слышал о Спивакове. Все банально: ревность, зависть... Сальери жив, он никуда не исчез. Дважды в жизни мне пришлось сказать, глядя в глаза визави: «Вы негодяй и подлец». Совершенные поступки, их низость не оставляли мне выбора... Но я предпочитаю вспоминать не плохих людей, а хороших.

— Кого именно?

— Настоящий переворот в моем сознании совершил Александр Мень. Услышал о нем я случайно. Кто-то из знакомых рассказал, что есть такой православный священник, еврей по национальности. Меня это заинтересовало. Из любопытства поехал на лекцию отца Александра в Институт стали и сплавов. Был потрясен, вышел из аудитории другим человеком. С тех пор старался не пропускать публичных выступлений этого проповедника. Потом мы познакомились, и отец Александр даже благословил меня. С его уходом из жизни идеи, которые он нес людям, не умерли. Я встречал последователей Меня в Канаде, США, Аргентине, Европе. Удивитесь, но с просьбой помочь достать книги отца Александра на английском языке ко мне однажды обратился бывший премьер-министр Великобритании Тони Блэр, с которым мы познакомились на домашнем концерте у французской пианистки. После выступления разговорились, и я увидел в крупном политике тонко чувствующего, ранимого человека. Не случайно в последние годы Блэр обратился к религии. Отсюда и его интерес к наследию Меня.

— Слышал, вы подарили храму отца Александра колокола?

— Посчитал долгом и высокой честью. Хотя, признаюсь, промелькнула грешная мысль: «Пусть моя жизнь продлится в колокольном звоне, когда уйду». В марте позапрошлого года слетал в Рейкьявик, чтобы принять участие в благотворительном концерте, средства от которого пошли на закладку первого камня в фундамент будущего православного храма в Исландии... Постоянно помню, что мир, в котором мы живем, биполярен, на одной чаше весов — добро, на другой — зло. В каждом из нас намешано много всякого, есть и темное, звериное начало, но апеллировать надо к светлому, высокому. Собственно, искусство и родилось в момент, когда человек захотел возвыситься над рутиной бытия, в нем проснулось стремление к прекрасному. Надеюсь, работой с «Виртуозами Москвы» и НФОР я добавил хотя бы несколько крупинок в чашу добра... Помните, как Мандельштам писал: «Мне на плечи кидается век-волкодав, / Но не волк я по крови своей...»

— Расскажите о «Виртуозах». Они родились в 1979-м?

— О создании собственного коллектива всерьез задумался после признанного успешным дирижерского дебюта с Чикагским симфоническим оркестром. Сразу пошли предложения о сотрудничестве от других оркестров, в основном американских. И тут в декабре 79-го Советский Союз вводит войска в Афганистан, и контакты нашей страны с Западом замораживаются. Но я уже решил: жить по-старому не хочу и не буду, поскольку к тому моменту пять лет занимался дирижированием с профессором Гусманом. Очень помогло в становлении многолетнее сотрудничество с ведущими мировыми дирижерами от Евгения Светланова и Лорина Маазеля до Карло Мария Джулини, Клаудио Аббадо и Леонарда Бернстайна. С последним у нас сложились особые отношения. Однажды маэстро предложил: «Давай в первом отделении играть буду я, дирижировать — ты. А во втором поменяемся местами». Он подарил мне свою палочку. Это случилось после выступления в Зальцбурге на Моцартовском фестивале. Бернстайн долго добивался, чтобы меня выпустили из СССР, попросил об этом австрийского канцлера Бруно Крайского, а тот уже обратился к Брежневу. В итоге я приехал и сыграл. После концерта Леонард зашел в мою гримерку, протянул дирижерскую палочку и сказал: You are at Olympus, you have gold hands, a gold head and a gold heart. Мне неудобно переводить эти слова. Бернстайн вышел, а я закрыл дверь и разрыдался от избытка чувств! Поверьте, такое со мной случается крайне редко. Еще раз было, когда впервые продирижировал с хором «Тебе поем» из литургии Рахманинова. Положил палочку и убежал со сцены, чтобы никто не видел, как плачу.

— Умение дирижировать другими — это врожденное?

— Как и любому другому сложному делу, ему нужно учиться всю жизнь, поскольку за каждой вершиной скрывается следующая. Необходимы время, знания, опыт. К 79-му году я ощутил, что готов попробовать себя в новом качестве. Оркестр начал создавать самостоятельно, без согласования с министерством культуры, профильным отделом ЦК и прочими структурами. Неслыханная наглость по тем временам! Но менее всего думал об этом. Позвал друзей, и мы играли в свое удовольствие, наслаждаясь музыкой и свободой, пусть и частичной. Репетировали в кочегарках, ЖЭКах, клубах. Нам было хорошо вместе! В первый состав вошло двадцать с небольшим человек. Зато какие имена! Например, прославленный квартет имени Бородина — Михаил Копельман, Андрей Абраменков, Дмитрий Шебалин и Валентин Берлинский. Великие артисты! А Юрий Башмет сидел у нас помощником концертмейстера группы альтов, хоть и не любит вспоминать об этом. «Виртуозов» сразу поддержал тогдашний замминистра культуры Владимир Иванович Попов. Светлейший и умнейший человек, настоящий русский интеллигент. Он заслуживал больших постов, нежели те, что занимал, но наша власть всегда побаивалась сильных и ярких, предпочитая двигать наверх безликих и послушных. За всю жизнь я трижды играл на панихидах. Впервые, когда ушел из жизни мой учитель Юрий Исаевич. Во второй раз на похоронах Владимира Ивановича и еще на проводах Виталия Вульфа. Именно благодаря Попову случилось выступление «Виртуозов» в Пушкинском музее перед высокими гостями Олимпиады 1980 года, включая главу МОК лорда Килланина. Он первым встал и зааплодировал, за ним поднялись остальные. Тогда же в газете «Правда» появилась положительная рецензия. Но до официального признания было далеко, мы продолжали существовать, по сути, на птичьих правах. Особенно тяжело давались гастроли, поскольку все играли в разных коллективах, собраться вместе стоило больших трудов. И все-таки постепенно коридор расширялся, нас стали выпускать даже за границу. Правда, поначалу в компании сопровождающих, имевших весьма приблизительное представление о музыке, но свое дело знавших хорошо. Все было нормально, пока один из «Виртуозов» не решил сбежать, не возвращаться в СССР. Это случилось на юге Франции, в пограничном с Италией городке Ментона... На секунду отвлекусь, чтобы рассказать забавный эпизод. Однажды мне позвонила незнакомая женщина и сказала: «Вы ведь собираете живопись? Хочу предложить замечательную акварель — «Сады в Ментоне»...» Дальше я не стал слушать, от одного названия этого города мне становится дурно... Возвращаюсь к рассказу о перебежчике. Самое ужасное, что на это решился мой близкий друг, человек, которого я очень любил. Он дико боялся задуманного, на нервной почве расхворался, поднялась высокая температура, и я освободил его от концерта. Вечером пришел в номер, принес чай и яблочный пирог... А наутро он смылся, правда, оставил скрипку Тесторе, которая принадлежала мне. Как сказал острослов из «Виртуозов», беглец променял однопартийную систему на двухкассетный магнитофон...

Когда мы вернулись в Москву, коммунистов из оркестра вызвали на проработку в горком партии и влепили по выговору, а меня как несознательного беспартийного элемента решили пропесочить на коллегии Минкультуры. Не знаю, чем бы завершилась история, если бы не министр Демичев, который хорошо ко мне относился благодаря роялю.

— Какому?

— Рассказываю. В середине 70-х я решил подарить новый инструмент на юбилей ставшего для меня родным интерната ЦМШ, но оказалось, что в СССР рояли частным лицам не продают. Пианино можно, а рояль — нет. Только с разрешения высокого начальства. И вот я, молодой музыкант, каким-то чудом прорвался к помощнику Демичева Геннадию Стрельникову. Тот, поняв, что прошу не для себя, организовал встречу с Петром Ниловичем. Даже не представляете, что такое было попасть на прием к министру культуры СССР! Кандидат в члены политбюро ЦК КПСС, почти небожитель! Демичеву понравилась история с роялем, он охотно подписал бумагу, и с тех пор у нас сложились добрые отношения. В свое время это помогло и четырнадцатилетнему Евгению Кисину, которого не выпускали с «Виртуозами» на гастроли в Венгрию. Это был первый выезд Жени за рубеж, после чего о нем узнал весь мир. Вот и меня Петр Нилович спас от расправы на заседании, где рассматривалось персональное дело худрука Спивакова, у которого артисты на Западе остаются. Слушать поток брани, лившейся в мой адрес, было невыносимо. Выступавшие говорили об измене Родине, предательстве, клеймили позором. Потом все-таки решили дать последнее слово мне. В зале повисла мертвая тишина. Я обратился напрямую к министру: «Скажите, Петр Нилович, разве вас никогда не предавали? В том числе друзья?» Стало еще тише. Демичев всегда говорил чуть слышно, приходилось напрягаться, чтобы разобрать слова. Вот и в тот раз он почти шепотом ответил: «От этого у меня вся голова седая...» Тучи надо мной рассеялись, не проронив ни капли...

— Общались потом с беглецом?

— Никогда. Не смог его простить. Почему он не предупредил? Я не стал бы удерживать, уговаривать. Но это было бы честно по отношению ко мне. Кажется, Фрэнсис Бэкон справедливо заметил, что в Священном писании сказано о необходимости прощать врагов, но нет ни слова о друзьях... Когда уже в 90-е часть «Виртуозов Москвы» не захотела возвращаться со мной в Россию из Испании, я ни на кого не давил, каждый решал сам за себя.

— Но перед тем, как вернуться, сначала надо было уехать, Владимир Теодорович.

— А это уже другая история...

Продолжение следует.

Page 6

На концерт НФОР в мюнхенскую филармонию Am Gasteig среди прочих высоких гостей пожаловали Майя Плисецкая и Родион Щедрин . Заглянули в гримерку к Владимиру Спивакову, обнялись и заговорили так, словно расстались накануне и не успели завершить беседу. Собственно, этот диалог между тремя художниками, каждый из которых велик в своем амплуа, продолжается уже несколько десятилетий. И нет ему конца…

— О вашей дружбе с Плисецкой и Щедриным поговорим чуть позже, Владимир Теодорович, а пока давайте вернемся к обстоятельствам, вынудившим «Виртуозов Москвы» сняться с места, покинуть российскую столицу и двинуться вместе со скарбом на Запад.

— Это ведь были годы перестройки. Они оказались трудными во всех смыслах — моральном, материальном. Политические и экономические потрясения давили на психику, мешали работе. Москва сидела на талонах, по ним полагалось строго определенное количество элементарных продуктов, которое просто было не купить! Еще и в очередях приходилось простаивать. Бытовые проблемы засасывали оркестр, отвлекали от творчества, и многие музыканты стали подумывать об отъезде за рубеж. Благо предложения поступали со всех сторон. В какой-то момент я понял, что не смогу сохранить «Виртуозов» лишь на призывах к патриотизму и чувству долга. Коллеги сказали открытым текстом: «Володя, ищи выход или разбегаемся в разные стороны». Оказавшись в Мадриде, за ужином поделился переживаниями с герцогом Бадахосом, который был женат на сестре короля Хуана Карлоса. Я сказал: «Возможно, это последние гастроли «Виртуозов» в Испании». Его светлость внимательно выслушал меня и неожиданно предложил: «Переезжайте сюда». Поначалу я не воспринял эти слова всерьез, не поверил, что удастся сдвинуть с места наш обоз, включающий жен музыкантов, их детей, кошек и собак... Но герцог и не думал шутить. Он был большим меломаном, превосходно играл на рояле. Впрочем, дело в другом. Такие люди не дают пустых обещаний. Наш вопрос решился в течение нескольких минут. Герцог извинился, вышел из-за стола, проконсультировался с кем-то по телефону, вернулся и сказал: «Вам необходимо составить списки отъезжающих и передать нашему консулу в Москве. Через неделю все будет готово». Я спросил: «Неужели это возможно?» Герцог произнес одну фразу: Parole du roi («Слово короля»). Сати, кстати, категорически не хотела уезжать, плакала, считала это катастрофической ошибкой. А я опасался, что нас не выпустят из страны. Не было прецедента, чтобы сразу весь оркестр, пусть и на время, перебирался на Запад. Я решил посоветоваться с заведующим международным отделом и секретарем ЦК КПСС Валентином Фалиным, с которым дружил. Он пригласил меня домой, подчеркнув тем самым неформальность встречи. Я объяснил, что в Испанию мы едем не насовсем, а по контракту, на несколько лет. Мол, очень важно, чтобы перед отъездом нам не насыпали соли на хвост. Не скажу, будто Валентин Михайлович встретил известие с восторгом, но отнесся к новости с пониманием. Думаю, он осуществил необходимое прикрытие в высоких кабинетах, по крайней мере никто палки в колеса нам не вставлял. Все расходы по переезду оркестра взял на себя фонд принца Филиппа Астурийского. Когда в Овьедо вкатилось три битком набитых автобуса с «Виртуозами», их близкими и дальними родственниками, я подумал, что сойду с ума от зрелища. Картина напоминала исход евреев из Египта. Чья-то дочь от первого брака, сын от второго… Прилетели сто пятьдесят человек вместо тридцати, но испанцы безропотно приняли всех! Нам предоставили жилье, дети пошли в школу, жены начали изучать язык, оркестру создали идеальные условия для работы, даже освободили от налогов. Единственное условие — десять концертов в год на акциях под патронажем принца Астурийского. Разве это нагрузка? Синекура! Четыре года мы прожили счастливо и безмятежно. Контракт истек, нам предложили продлить его, сделать бессрочным, потом подбивали перебраться в Каталонию, переименовав коллектив в «Виртуозов Барселоны», сулили миллион долларов лишь за согласие, но я сразу ответил: это исключено. Встал вопрос: что дальше? Часть музыкантов решила возвращаться в Россию, другие предпочли остаться в Европе или уехать в Америку. Распрощались без обид и упреков. Каждый сам сделал выбор. Я никогда по-настоящему не задумывался об эмиграции. Какое-то время находиться за границей могу, но не жить постоянно. Мне хорошо в России, хотя здесь трудностей больше, чем где бы то ни было. Такой вот парадокс.

— Тем не менее из Испании вы не сразу вернулись в Москву.

— Оставались определенные обязательства: я решил возобновить сольные концерты и работу в качестве приглашенного дирижера, от чего долго отказывался из-за занятости с «Виртуозами». Мы продали дом в Испании и перебрались в Париж. Купили одну квартиру, потом поменяли на другую, более просторную. Когда впервые вошел в нее, сразу почувствовал: мое, хочу тут жить! Салон напомнил мне Малый зал Ленинградской филармонии, где я играл первый в жизни сольный концерт. Высокие потолки, зеркала, камин... Сати сказала: «Может, посмотрим что-нибудь поскромнее?» Я ответил: «Нет, мне здесь нравится. Берем». Кстати, совпадение: в Уфе я родился на улице Глинки, а в Париже облюбовал квартиру на улице Верди… Сбережений на покупку не хватало, взял кредит. Любопытно, что парижский банк отказал в ссуде, хотя я офицер ордена Почетного легиона и вроде бы мог рассчитывать на особое отношение. Ничего подобного! Пришлось обращаться в Кольмар, где меня знали по фестивалю. Там просьбу уважили, хотя процедура согласования тоже оказалась непростой… Нашу парижскую квартиру я люблю, там хорошая коллекция живописи, которую я начал собирать четверть века назад, когда это было еще более или менее по карману. Потом цены взлетели до космических высот. Раньше мог сыграть пять концертов Бетховена и приобрести картину Ларионова. Гуашь Гончаровой стоила сто фунтов, а мне за выступление платили пятьдесят. Два вечера — и рисунок мой! Сейчас об этом не приходится даже мечтать, никаких гонораров не хватит! Да, прежде было значительно проще. Помню, зашел в аукционный дом «Дрюо» в Париже и увидел, что там собираются продавать картины армянского художника Гарника Зулумяна, прославившегося как Гарзу. К тому времени у меня было несколько работ Сарьяна и Минаса (Аветисяна). Я захотел купить и Гарзу. На торги выставлялись три ранние его картины и одна позднего периода. На аукцион мы пошли с Сати и воочию наблюдали, как, собственно, все и происходит. В первом ряду сидел пожилой человек, упорно поднимавший цены на Гарзу. Шел, что называется, до конца. Я понимал, что не смогу с ним конкурировать, и уже отчаялся приобрести хотя бы одно из полотен. К моему удивлению, поздняя картина Гарзу не заинтересовала покупателя, и она досталась нам без проблем. На следующий день Сати пошла в парикмахерскую, звонит оттуда и говорит: «Знаешь, кто был вчерашний старик? Гарзу собственной персоной! Фото и интервью с ним опубликованы в журнале». Я понял, что художник искал именно ранние свои картины…

— С кем из соотечественников вы общались в Париже, Владимир Теодорович?

— Еще больше сдружился с Анатолием Собчаком, вынужденным уехать из Петербурга от уголовного преследования. Он жил в пяти минутах ходьбы от нашей квартиры. Виделись мы по несколько раз в неделю. Почти всегда встречались у нас. Сати кормила Анатолия Александровича домашними котлетами с гречневой кашей, селедочкой с картошкой, словом, тем, чего так не хватает русскому человеку на чужбине. Собчак трижды праздновал у нас дома Новый год. В том числе последний для него, 2000-й. По китайскому календарю наступал год Серебряного Дракона, и Анатолий Александрович пришел в костюме с серебряной бабочкой. Он любил красиво одеваться. Были и Людмила Нарусова с Ксенией. Ксюша, правда, потом отправилась в оперу с молодым человеком. А мы сидели за столом, умеренно выпивали, обсуждали заявление Ельцина о добровольном отречении от престола, строили планы на будущее... Собчак всегда жадно интересовался новостями из Москвы, благо посольские Кулибины наладили мне прием спутниковых российских телеканалов. Кстати, эти же ребята советовали держаться подальше от опального политика. Но я помнил, как мэр Петербурга в восемь утра встретил «Виртуозов» на перроне Московского вокзала, а вечером пришел на наш концерт, поднялся на сцену с букетом цветов. Я подал сигнал музыканту, тот моментально сориентировался и подвинул свободный стул. Анатолий Александрович занял место в оркестре. Я исполнил в его честь бис, о чем Собчак потом часто вспоминал. Он говорил: «Возникло ощущение, что могу взять скрипку и заиграть с вами». Все получилось легко и непринужденно. В чем-то Анатолий Александрович до конца жизни оставался ребенком и неисправимым романтиком… Нет, дружбу я ни на что не меняю.

— Как, наверное, и Ростропович? Ему было за что любить и благодарить Собчака. Тот ведь помог расселить четыре десятка квартир, чтобы передать особняк на Кутузовской набережной Мстиславу Леопольдовичу и Галине Павловне.

— Не умею врать, в лучшем случае промолчу. Но вы задали вопрос, и я должен ответить… На свое семидесятилетие, которое Ростропович отмечал в театре Елисейских Полей на авеню Монтень, он не пригласил Собчака. Это был жестокий психологический удар, более того — страшная трагедия для Анатолия Александровича. Он пришел к нам со слезами на глазах, с трудом сдерживал эмоции и обескураженно повторял: «Почему? За что?» Собчак не мог понять происходящее, а я был не в силах ничего объяснить. Он предположил: «Видимо, Ростропович боится, что новый губернатор Петербурга отнимет дом, полученный с моей помощью?» Помолчал и добавил: «Знаете, Володя, какую удивительную штуку я обнаружил? Покупая что-то в собственность, человек сперва владеет вещью, а спустя время уже она начинает владеть им. Видеть это жутко...» На юбилей в Париж тогда прилетели Владимир Яковлев и Юрий Лужков. Их Мстислав Леопольдович позвал… Кстати, жил Собчак весьма бедно. Я тому свидетель. В России писали, будто бывший мэр Питера занимает в Париже роскошные апартаменты, а он ездил на метро и скромно квартировал у Владимира Рейна, своего приятеля. Никаких миллионов я у него не обнаружил, а богатых людей мне видеть доводилось, уж поверьте... Собчак помогал нам переезжать на новую квартиру. Когда пришла машина, он, как мальчик, побежал вниз по лестнице. Я попытался остановить: «Толя, куда вы? Грузчики поднимут мебель на подъемнике через окна». Он ответил: «Покараулю на всякий случай на улице, как бы не стащили что-нибудь…» Говорю: «Ну, мы все же в Париже…» Собчак был трогательным, искренним человеком, никогда не приходил в дом без подарка для детей, обязательно приносил игрушки, шоколадки. Однажды притащил кадку с цветами. Мы подолгу беседовали на разные темы, я очень любил Анатолия Александровича. Он много сделал, чтобы советский Ленинград вновь стал Петербургом — блестящим, европейским, столичным городом. Не случайно, когда Собчака не стало, люди шли на похороны с плакатами «Простите нас». Я не смог вырваться с гастролей, а Сати ездила на панихиду… Номер телефона Анатолия Александровича до сих пор храню в записной книжке. Не вычеркиваю его, рука не поднимается. Люди ведь не исчезают бесследно, они переходят в иное качество и воздействуют на нас отраженным светом. Без сомнения, Собчак — один из них. Знаете, я никогда не вел дневников и порой жалею об этом. Какие-то детали воспоминаний со временем стираются, забываются.

— Хотел спросить вас о Плисецкой и Щедрине…

— Нас связывают давние и теплые отношения. Майечку люблю, Родиона безмерно уважаю. Однажды он назвал «Виртуозов» восьмым чудом света. Конечно, лестно такое слышать. Тогда мы записали «Кармен-сюиту» расширенным составом — вместе с Государственным камерным оркестром Армении. Записали за ночь, больше времени не было. После выхода пластинки позвонил Родион Константинович и сказал: «Володя, я заболел». Я испугался: «Что случилось?» Он говорит: «Послушал вашу запись. Это потрясающе!» А однажды я танцевал с Майей. Это было на концерте «Виртуозов» в Большом зале Московской консерватории. Во время исполнения «Прогулки» Гершвина спрыгнул со сцены, подбежал к Плисецкой, сидевшей у прохода, и протянул руку, предлагая составить компанию. Майя Михайловна очень удивилась, но моментально включилась в игру. Это был незабываемый танец, хотя, сказать по правде, танцор из меня никудышный… Когда бываю в Мюнхене, обязательно встречаемся, вместе ужинаем. В Германию я приезжаю часто. Раньше гастролировал с «Виртуозами», а теперь с НФОР. Только в прошлом году — трижды. Немцы хорошо разбираются в музыке, умеют оценить класс оркестра. Их музыкальная культура уходит корнями в те времена, когда люди собирались дома в трио, квартеты и музицировали в свое удовольствие. В Германии наши концерты проходят в переполненных залах, что нынче редкость. Доверие и любовь публики надо заслужить. Помню, как во время первого тура «Виртуозов Москвы» по Германии организаторы предложили нам выступить в Дахау. Сначала я категорически отказался. Мне казалось, это даже не требует подробных объяснений, поскольку большинство моих родственников погибло в фашистских концлагерях. В том числе и в Дахау. Не только у меня, но и у других наших артистов. Немецкий импресарио продолжал настаивать, говоря, что от концерта зависит успех турне. Тогда я ответил, что соглашусь при единственном условии: программу выступления составлю сам. В итоге «Виртуозы» исполнили Камерную симфонию Шостаковича для струнного оркестра «Памяти жертв фашизма и войны». В тот вечер мы играли так, что слезы наворачивались на глаза и у тех, кто сидел в зале, и у музыкантов на сцене. Помню звенящую тишину, когда прозвучала последняя нота. Никто не аплодировал. Долго-долго. После чего я поднял руку с дирижерской палочкой, и на бис «Виртуозы» исполнили «Арию» Баха. Сдержанные немцы совершенно расчувствовались. Зал встал, овации были непрекращающимися. За кулисами ко мне подошел мужчина, представился, сказал, что он музыкальный критик, и продолжил: «Не смогу написать этого в рецензии, но хочу, чтобы вы знали: мы все поняли…» Конечно, такие концерты остаются в памяти.

— Как, наверное, и выступление в Киеве в мае 86-го?

— Когда случилась катастрофа на Чернобыльской АЭС, мы с «Виртуозами» гастролировали по Западной Европе, а потом собирались ехать на фестиваль «Киевская весна». Помню, как в Вене я ужинал в ресторане отеля «Бристоль» с моим другом Питером Вайзером из правительства Австрии, который, узнав, что я не намерен отказываться от визита на Украину, принялся доходчиво объяснять, сколь опасна радиация. Чем яростнее он убеждал, говоря, что я сошел с ума, тем сильнее становилось мое желание разделить с людьми горе. Исчерпав разумные аргументы, Питер лишь покрутил пальцем у виска. Заставить силком музыкантов ехать я не мог. Собрал оркестр и честно рассказал все как есть. Мне задали единственный вопрос: «А ты поедешь?» На вокзал пришли все, ни один не остался, хотя я понял бы и никого не осудил… В зале Киевской филармонии мы двадцать минут не могли начать концерт. Люди стояли и плакали. Оркестранты утирали слезы вместе со всеми. Помните, что сказал апостол Павел? «Плачьте с плачущими». И на десятилетие Чернобыля мы приехали в Киев, пригласили хор Академии Санта-Чечилия из Рима и исполнили «Реквием» Моцарта. Лучшие места в партере, конечно, отдали ликвидаторам аварии… В разрушенном страшным землетрясением Ленинакане я тоже выступал с интервалом в десять лет. После первого концерта мне подарили домотканый коврик, сделанный руками ребенка, который погиб под обломками рухнувшего здания. В 98-м я получил в подарок другой коврик: его соткала девочка, родившаяся в день страшной трагедии в Армении… А недавно мне присвоили звание «Друг всех армян». Звучит комично, но это вполне официальный титул… Кстати, о подарках. Однажды с НФОР я выступал в Вологде, и ко мне подошла смущающаяся девчушка с мамой. Протянула берестяные стельки и сказала: «Я сама сделала их для вас. Это полезно для ног. У вас какой размер?» Я ответил: «43-й». Девочка огорчилась: «Ой, думала, что 41-й…» Я попросил не расстраиваться и пообещал носить стельки. И вот прошло лет пять. Я опять в Вологде. После концерта в дверь моей гримерки постучали. На пороге стояла симпатичная девушка: «Вы меня не помните, Владимир Теодорович, но когда-то я делала вам стельки и ошиблась в размере. Сегодня принесла правильный, 43-й…» Вот это и есть Россия, понимаете? Такого нет больше нигде в мире. Здесь если любят, то по-настоящему, от всего сердца. Наш народ прекрасно знает, что культура — это не музыка или живопись, а мироприятие. Именно так, через букву «и» в начале слова. Западным людям часто трудно нас понять. Недавно спросил младшую дочь: «Анечка, ты кем себя ощущаешь?» Она ответила почти без паузы: «Русской, армянкой и француженкой». Танюша, которая учится в Париже в высшей школе актерского мастерства, приходит иногда домой со словами: «Папа, почему они не чувствуют страданий человеческой души?» Помните, как Нина Заречная в «Чайке» сказала: «Умей нести свой крест и веруй»? Когда во Францию приехал Малый драматический театр Льва Додина, лишь две зрительницы плакали в зале над Чеховым. Это были мои Таня и Аня… Может, слишком сумбурно рассказываю, мысль скачет с одного на другое, но сделайте поправку, что разговариваете с творческим человеком, от которого трудно требовать математическую логику. В конце концов, Иосиф Бродский говорил, что жизнь — сумма мелких движений. Настоящий поэт — всегда почти пророк… Кстати, я дружил и с Андреем Вознесенским, и с Булатом Окуджавой. Последний посвятил мне стихи, а я имел дерзость написать в ответ свои.

— С кем еще из великих сводила судьба?

— Всех не перечислить. С Георгием Александровичем Товстоноговым, например. Он даже специально интересовался, что из последних премьер БДТ не видели «Виртуозы», и к нашему приезду в Ленинград ставил эти названия в афишу своего великого театра. С Менухиным. Мы нежно относились друг к другу. Я посвятил ему один из фестивалей в Кольмаре. Иегуди к тому моменту уже почти оставил сцену, не выступал на публике, но я убедил его. Специально скрипку привез. Забавно было наблюдать, как гениальный музыкант запирается в ванной гостиничного номера, чтобы никто из посторонних его не слышал, и репетирует, сидя на унитазе… Еще как-то Иегуди поразил меня ответом на вопрос журналиста, что он особенно не любит. Менухин вдруг резко вскинулся и жестко произнес: «Нефть! Человечество платит за нее слишком высокую цену». Конечно, не все мои воспоминания светлые. Я вот говорил вам о Вологде и девочке со стельками. С этим городом связана еще одна история, печальная. Во время первой чеченской войны я приехал туда с «Виртуозами» в день, когда в городе хоронили погибших в Грозном солдат. Совсем молодые ребята попали в засаду, многие полегли. Проводить в последний путь сыновей и мужей вышла вся Вологда. Увиденное произвело на меня жуткое впечатление, очень тяжелый осадок на душе остался. А через сутки мне звонят из администрации президента и говорят, что Борис Ельцин подписал указ о моем награждении орденом Дружбы и приглашает на торжественную церемонию вручения в Кремль. Я ответил, что не приду, поскольку выступаю против войны в Чечне. Что тут началось! Меня уговаривали все — министры, депутаты, еще какие-то начальники! Но я слово сдержал: за орденом не поехал. И вот спустя полторы недели ко мне домой в Брюсов переулок, где мы с Сати тогда жили, явились двое в камуфляжной форме. Увидел эту пару на пороге, и мелькнула мысль: арестовывать? Оказалось, привезли орден с доставкой на дом. Потом на концерт я вышел в маске с прорезями для глаз. Типа той, что у спецназовцев. В руке вместо дирижерской палочки держал игрушечный пистолет. Такой вот протест против войны... Через какое-то время Ельцин наградил меня орденом «За заслуги перед Отечеством» 3-й степени. Опять раздался звонок из Кремля, от начальника службы протокола Владимира Шевченко: «Смотрите, не подведите. Борис Николаевич спросил, придет ли Спиваков на этот раз?» Я искренне изумился: «Неужели президент помнит?» Владимир Николаевич ответил: «Он все помнит!» Действительно, во время церемонии Борис Николаевич обхватил мою руку своей, наклонился к уху и сказал: «Уважаю тебя, Володя». В ответ я поблагодарил главу государства. Орден «За заслуги» 2-й степени мне вручал уже Дмитрий Медведев…

— А Путин? Неужели за восемь лет президентства ничем не наградил?

— Владимир Владимирович сделал больше, он очень помог при создании НФОР. Я ведь три года был главным дирижером Российского национального оркестра. Поначалу все шло хорошо, но потом отношения с дирекцией, атмосфера в оркестре стали портиться. В коллективе откуда-то появлялись музыканты, с которыми я не репетировал, зато других могли уволить без объяснения причин. Оркестранты были полностью зависимы от дирекции, дрожали от страха, боясь потерять работу. За год до истечения контракта я объявил в интервью корреспонденту программы «Время», что досрочно ухожу из РНО, мотивировав это тем, что не могу работать в оркестре, где дирекция диктует волю художественному руководству, главной ценностью являются деньги, а люди бесправны и унижены. Вечером того же дня я позвал к себе домой друзей, чтобы отметить в их компании обретение желанной свободы. Знакомые привезли свежих раков из Ростова, мы их отварили и с удовольствием принялись поедать. Женя Миронов, Володя Машков, еще кто-то был… Вдруг раздался телефонный звонок. Трубку взяла Сати. Смотрю и вижу, как у жены меняется выражение лица: «Володя, это тебя... Из Сочи… Путин… Владимир Владимирович…» В первую секунду я не поверил: «Наверное, Сережа Безруков прикалывается. Он любитель таких розыгрышей. Или Володя Винокур». Сати не стала спорить, протянула трубку. Действительно, из «Бочарова ручья» звонил президент России. Он сказал: «Владимир Теодорович, слышал ваше заявление и понимаю, что без работы не останетесь. Но мне не хотелось бы, чтобы вы уезжали из России. Вы нужны здесь». Владимир Владимирович как в воду глядел: у меня уже был ряд интересных предложений с Запада. Путин между тем продолжил: «Выбирайте любой из существующих коллективов или подумайте о создании нового». Через пятнадцать минут раздался еще один звонок. На этот раз из Стамбула от тогдашнего министра культуры Михаила Швыдкого. Он сказал: «Через три дня возвращаюсь в Москву, и мы встретимся по поручению президента. Вы определились?» Я ответил: «Не хочу никому переходить дорогу. Буду создавать новый оркестр…» Ну и как после этого могу относиться к Владимиру Владимировичу? За мной из РНО, который лишь назывался российским, но существовал в основном на американские деньги и выступал большей частью на Западе, ушли тридцать ведущих исполнителей, они составили костяк нового коллектива. Я прослушал несколько сот музыкантов, отобрав в результате сто лучших, cre`me de la cre`me оркестровой элиты Москвы и Петербурга. В сентябре 2003 года состоялся дебютный концерт НФОР, посвященный памяти Евгения Светланова, чьим именем я уговорил Юрия Лужкова назвать Большой зал Московского международного Дома музыки. Время летит быстро, скоро и ММДМ, и НФОР исполнится десять лет…

— Слышал, на Западе ваш оркестр по сей день называют путинским.

— Не совсем так. После триумфального выступления в Канаде в 2009 году влиятельная газета The Toronto Star напечатала восторженную рецензию, озаглавленную «Путин сказал, и родился оркестр». В ней рассказывалось о создании нашего коллектива, а заканчивалась публикация фразой: «Помогая Спивакову, Путин явно знал, что делает». При встрече я показал газету Владимиру Владимировичу. Думаю, ему было приятно прочесть такие слова. Конечно, НФОР не сразу зазвенел. Приходилось решать много проблем. В какой-то момент выяснилось, что артистам элементарно не на чем играть. В России почти не осталось хороших инструментов, все давно вывезены на Запад. Таможня может спать спокойно, контрабанде попросту неоткуда взяться! Мы собирали инструменты по крупицам, зато сегодня в оркестре единственный в стране итальянский контрабас, хорошая виолончельная группа, скрипки, альты… Большинство инструментов куплены на мои деньги и пожертвования друзей. Все это останется НФОР. Разумеется, кроме Страдивари, который мне не принадлежит.

— Впечатление, что вы не расстаетесь со скрипкой.

— Так и есть, она постоянно под рукой, и все же по ночам периодически мучают кошмары. Знаю, что инструмент застрахован и его не продашь, тем не менее снится, будто забываю скрипку где-то, случайно сажусь на нее, она взрывается в моих руках… Вечный ужас музыканта, который боится потерять доставшееся ему сокровище! Конечно, хранить Страдивари в сейфе надежнее, но на инструменте надо постоянно играть, иначе он умирает. Я ведь помню, как в муниципалитете Генуи мне торжественно вручили скрипку великого Паганини работы Гварнери. Ее достают в исключительных случаях, в остальное время она под крепкими замками. Да, сохранность гарантирована, но когда я попытался заиграть, инструмент буквально залаял, в первые пятнадцать минут издавая странные звуки. Это как с жемчугом: если не носить, он тускнеет, желтеет, а то и вовсе превращается в песок. Скрипка — она живая…

— У вашей имя есть?

— Зову ее Любаша. Девушка мне досталась ревнивая. Если хотя бы день не беру в руки, обижается, капризничает, расстраивается.

— Вам случалось когда-нибудь отменять концерты из-за форс-мажора?

— Знаете, американцы любят расписывать контракты до мельчайших деталей, вплоть до того, в каком отеле Чикаго будет заказан номер на 15 февраля 2017 года и сколько времени предстоит репетировать конкретное произведение. Конечно, я вечный странник, привык жить на чемоданах и по-другому уже не могу, но иногда страшновато становится от подобных подробностей, боюсь заглядывать так далеко в будущее. Мы ведь смертные люди, под Богом ходим, никто не знает, что случится завтра… После выступления очень трудно сбросить напряжение. Нет ничего удивительного, что многие дирижеры пьют. Иначе не расслабиться. В свое время я тоже прибегал к этому способу, потом остановился. Есть такое выражение: «По утрам пить пиво не только вредно, но и полезно…» Что же касается отмененных концертов, лишь однажды не смог довести заявленную программу до конца. Это случилось во время предыдущей поездки в Германию с НФОР. Я подхватил воспаление легких, раньше в таких ситуациях пересиливал себя и в этот раз несколько дней держался, но потом капитулировал. Тело победило дух. При температуре сорок морально-волевые качества уже не действуют. Было впечатление, что стою на сцене со штангой весом в полтонны на плечах. С трудом поднимал руку с дирижерской палочкой. Первое отделение концерта в Баден-Бадене отработал, а на второе выйти не сумел, извинился перед зрителями и попросил замену. Вызвали врача, он прописал антибиотики и строгий постельный режим, оркестр буквально молился, чтобы я выкарабкался. Ничего, через пару дней опять стоял за пультом. С таким графиком гастролей даже поболеть по-настоящему нельзя. У меня нет ни праздников, ни выходных. Надо мной домашние посмеиваются, я могу 31 декабря взять в руки скрипку и уйти в кабинет, чтобы репетировать наедине. Не считаю это работой, я так живу. Игра успокаивает меня, создает нужное настроение. Это как воздух.

— Соседи не жалуются?

— Во-первых, не злоупотребляю их терпением, во-вторых, люди вокруг деликатные, воспитанные. Вот раньше, когда квартировал на проспекте Вернадского, жилец снизу повадился включать какую-то машину, которая начинала противно колотить по батарее, стоило мне взять в руки скрипку. Но я упорно продолжал играть. Однажды сосед не выдержал и, что называется, с изменившимся лицом поднялся на мой этаж. Я увидел его через дверной глазок и на всякий случай вооружился двумя гантелями. Он посмотрел на меня и неожиданно миролюбиво произнес: «Кто бы мог подумать, что скрипка настолько громкий инструмент!» Я ответил: «Тоже не предполагал, что можно так сильно стучать по батарее…» Все, больше он не врубал грохоталку, но и я старался не раздражать человека без нужды. Вообще предпочитаю не надоедать людям. Хотя у меня есть правило, которому свято следую: «Не следует быть гордым, когда просишь за других».

— Надо понимать, уже говорите о своем благотворительном фонде?

— Может, лучшее, что сделал на белом свете, создал его восемнадцать лет назад. Все началось в мае 94-го. Число тех, кому удалось помочь и даже спасти жизнь, идет на тысячи, и я этим счетом без ложной скромности горжусь. Мы кооперируемся, сотрудничаем со всеми коллегами. В этом деле важно не славой мериться, а приносить максимальную пользу. Бывают личные истории, выбивающиеся из общего контекста. Скажем, помог преподавательнице из пригорода Петербурга издать прекрасную книгу о Марине Цветаевой. Сама бы она не пробилась в издательства, не нашла бы деньги на печать. Кстати, раз уж зашла речь об учителях… Какое-то время назад у меня возник принципиальный спор с министром Андреем Фурсенко о судьбе детских школ искусств, которые по вине чиновников оказались на грани закрытия. Я подписал открытое письмо деятелей культуры, а вместо ответа получил отписку на жутком канцелярском языке, который я не в состоянии понять, тем более воспроизвести. Не могу принять такую позицию. Как и то, что нашим учителям продолжают платить за их тяжелый труд нищенское жалованье. Для меня очевидно: чем ниже зарплаты у людей сферы культуры и образования, тем выше придется делать оклады сотрудникам полиции и прочих карательных органов…

— Не будем о грустном, Владимир Теодорович. О другом спрошу. С удивлением прочел, что вы дальтоник. При этом увлекаетесь живописью, сами долго рисовали. Как одно стыкуется с другим?

— Разве не знаете, что у многих художников была схожая проблема? От Рембрандта до Врубеля. Я и машиной управляю, официально получил водительские права, а не купил их. «Дальтоник» не синоним «идиота». Прекрасно знаю, в каком порядке расположены огни на светофоре. Ну да, наверное, не смогу найти спелую малину на кусте, не пойду в лес за грибами, но разве это трагедия? На мой взгляд, если ситуация позволяет, надо относиться к происходящему с чувством юмора.

— Получается?

— Вспоминаю, как на тысячный концерт «Виртуозов Москвы» переоделся в женский костюм. Специально купил в магазине для трансвеститов в Монреале рыжий парик, гигантский бюстгальтер и золоченые туфли 43-го размера. Сати дома взялась распаковывать чемодан и пришла в ужас. Мне стоило большого труда убедить жену, что наряд понадобился для розыгрыша. Зато фокус удался, на концерте меня поначалу не узнали не только зрители в зале, но и музыканты на сцене. Нам всем надо чаще улыбаться, в жизни хватает поводов для печали. Однажды я подшутил над Хазановым. Тоже история с переодеванием. Дело было в Ростове. У нас с Геной оказался общий товарищ, который обязательно привозил гостей на обед в лучший ресторан города. И вот сидим, едим, и я узнаю, что вскоре сюда пожалует Хазанов. Я подговорил хозяина заведения, чтобы он позволил мне взять на время куртку и колпак повара, попросил посадить Геннадия Викторовича спиной к кухонной двери. Надо было видеть лицо Хазанова, когда я в темных очках, чтобы не сразу быть опознанным, склонился над ним, держа большой палец в тарелке с борщом, и предложил продегустировать фирменное блюдо. Потом, не давая оправиться от подобной наглости, оттянул нижнюю губу Гены и влил ему в рот рюмку водки! Наверное, Хазанов решил, что повар сошел с ума! А еще как-то я чуть не попал в переплет, когда в парижском аэропорту весь в мыслях о музыке вместо рейса на Тулузу поднялся в самолет, вылетавший на Мадагаскар. Уже сел в кресло и тут обратил внимание, что состав пассажиров больно специфический. На всякий случай осторожно поинтересовался, куда путь держим. В Антананариву, говорят. Я пулей вылетел из салона! Вот был бы номер, если бы лайнер поднялся в воздух! С другой стороны, на Мадагаскаре я пока еще не выступал, а так, глядишь, и заполнил бы пробел…

— Обратил внимание, Владимир Теодорович, что у вас часы постоянно спешат. Подозреваю, не случайно?

— Специально перевожу стрелки немного вперед. Как в популярной в шестидесятые годы песне о караванах ракет. Помните? «У нас еще в запасе четырнадцать минут». Вот так и я: взгляну на циферблат и начинаю быстрее двигаться, хотя и понимаю, что временной люфт есть. Но вообще-то все чаще мне на ум приходят слова французского философа Паскаля, сказавшего, что человеческая жизнь — воспоминание об одном мимолетном дне, проведенном в гостях…

Мюнхен — Штутгарт — Москва

www.itogi.ru

Эдуард Сагалаев: биография, личная жизнь

Сегодня Эдуард Салагаев является настоящей «иконой» отечественного телевидения. Этот талантливый журналист «старой закалки» смог стать родоначальником телеканала «ТВ-6», президентом Национальной ассоциации радиовещателей, профессором и доктором политических наук. Данный советский и российский публичный деятель получил звание лауреата Государственной премии СССР (1978), награжден орденами «За заслуги перед Отечеством IV степени» и «»Дружбы народов» (2006), «За заслуги перед Отечеством III степени» (2011). Эдуард Михайлович получил специальный приз ТЭФИ (2002), стал лауреатом премий «Менеджер России-2004» и «Телегранд-2005».

Эдуард Михайлович Салагаев родился в Самарканде (Узбекская ССР) 3 октября 1946 года. По окончании средней школы обычный мальчишка-сорванец смог поступить в Самаркандский государственный университет и успешно закончить его. Еще обучаясь на филологическом факультете, наш герой выступал на подмостках драмтеатра и диктором на радио.

В 1967 году талантливый журналист заканчивает тематический ВУЗ и возглавляет Комитет по телевидению и радиовещанию при местном облисполкоме. А через два года он поступает в отдел партийной жизни газеты «Ленинский путь». В период 1972-1973 гг. Салагаев работает ответственным секретарем в ташкентской газете «Комсомолец Узбекистана».

А далее было приглашение в Москву и реализация своих недюжинных способностей профессионала и организатора в секторе печати ЦК комсомола. В 1975 году Эдуард Михайлович успешно окончил Академию общественных наук и стал заместителем главного редактора в молодежной редакции телевидения. А уже через пять лет была освоена должность главного редактора на радиостанции «Юность».

Следующим этапом в карьере нашего героя через четыре года стал пост главного редактора в молодежной редакции Гостелерадио. При его активном содействии создаются такие популярные в то время передачи как «Взгляд» и «Двенадцатый этаж».

С 1988 года по 1990 год успешный журналист работает главредом в отделе информации и заместителем председателя Гостелерадио СССР. В это время он заведует телепередачей «Время» и ведет программу «Семь дней». А далее был пост руководителя Союза журналистов СССР и должность гендиректора канала «ТВ-6». Параллельно с этим он становится и Народным депутатом СССР.

В «лихие девяностые» Салагаев совместно с экс-президентом США Джимми Картером возглавляет Международную комиссию по телевидению и радиовещанию, целями которой являются систематизация информации и организация данного сектора бизнеса. В это же время он в течение полугода исполнял должность гендиректора «Останкино», но из-за разногласий с государственными властями по вопросам перспективного развития телевидения покидает данный пост и организовывает Московскую независимую вещательную корпорацию.

В 1993 году Эдуард Михайлович становится президентом телеканала «ТВ-6» и главой его совета директоров. Через три года он активно занимается созданием Национальной Ассоциации Телерадиовещателей, которую впоследствии и возглавляет. В это же время его избирают членом Академии российского телевидения. После работы на «ТВ-6» и краткосрочных постов на «ВГТРК» и «ОРТ» журналист основывает некоммерческий «Фонд Эдуарда Салагаева» в 2001 году.

В 2006 году по указу Президента России Эдуард Михайлович возглавляет подкомиссию по электронным СМИ в Общественной палате РФ первого созыва. А через три года он выпускает телепередачи «Мистические путешествия» (канал «ТНТ») и «Энциклопедия ошибок Эдуарда Салагаева» (кабельный канал «Психология 21»).

Сегодня именитый журналист оставил активную работу на телевидении, что позволило ему углубиться в мир путешествий по самым интересным уголкам Земли.

Популярность медийной личности не смогла испортить Эдуарда Михайловича Салагаева, а его семейные отношения не получили всеобщего обозрения, как это зачастую бывает в подобного рода случаях. Известно лишь, что в его давнем и крепком семейном союзе родились сын Михаил (успешный кинопродюсер) и дочь Юлия (известный корреспондент).

В настоящее время к его наследникам причислены и внуки: Михаил, Анна и Юлия.

www.kakprosto.ru

Сагалаев Эдуард Михайлович биография журналиста и телевизионщик

В канун своего пятидесятилетия Эдуард Михайлович Сагалаев сказал в одном из интервью: «Я верю, что характер жизни и судьба человека во многом определяются либо до его рождения, либо в самые первые дни существования. Первые мои воспоминания — счастливые. Природа, радость движения. Тогда же я понял, что в опасности можно находить наслаждение». Неизвестно, определено ли было судьбой Сагалаеву сначала стать известным телевизионным ведущим, а потом за сравнительно короткое время руководителем двух престижных каналов российского телевидения. Однако опасности он не избегал никогда, за чужие спины не прятался, в большинстве случаев делал то, что считал нужным, а не то, что было велено, и еще в застойные годы прослыл человеком достойным, умеющим отстаивать собственную позицию и собственные взгляды.

Биография Эдуарда Сагалаева сообщает, что родился он в Самарканде, куда его раскулаченные предки в свое время переехали из Саратовской губернии. Отец его был военным, потом строителем, а мать — врачом. Она хотела, чтобы сын пошел по ее стопам, однако Эдуарда больше привлекала литература, он и сам писал стихи, поэтому после школы поступил на филологический факультет Самаркандского государственного университета, который и закончил в 1967 году.

Потом судьба привела его в журналистику, и с 1969 по 1972 год Сагалаев работал в газетах «Ленинский путь» и «Комсомолец Узбекистана». Из республиканской молодежной редакции он и попал в Москву, в ЦК ВЛКСМ, где стал работать в секторе печати, радио и телевидения.

Уже тогда, поближе познакомившись с телевидением, Сагалаев понял, что это его дело. И при первой же возможности он переходит работать на ТВ. Позже он объяснял этот шаг причинами романтическими: одна из его коллег влюбилась в человека, который не ответил ей взаимностью. И женщина решилась на отчаянный шаг — уехала в Сибирь заведовать детским садом. Но перед этим порекомендовала Сагалаева вместо себя на телевидение. Вполне возможно, что начало было именно таким, однако сейчас Эдуард Михайлович не представляет себе иной жизни. «… Я капитально влип в телевидение, — говорит он. — Как и все люди, которые любят ТВ, я здесь могу быть счастлив даже от частной удачи».

С тех пор как Сагалаев в 1975 году пришел работать на Центральное телевидение, его карьера развивалась стремительно. Довольно быстро он стал одним из самых интересных ведущих молодежной программы и заместителем главного редактора молодежной редакции ЦТ, потом главным редактором программы «Время». У него было много идей и много проектов, часть которых удалось реализовать. Так, в молодежной редакции он создал одну из первых передач для подростков — «12 этаж», которая была рассчитана на прямой, доверительный разговор с ними. Будучи главным редактором информационной программы «Время», Сагалаев сделал интересную информационно-аналитическую передачу «7 дней», идею которой потом перенял Е.Киселев в своих «Итогах». Но Сагалаев мечтал о другом — о создании хотя бы только одного независимого канала.

Однако тогда осуществить эти идеи было невозможно. Немногое в этом плане удалось Сагалаеву сделать и на посту заместителя генерального директора Всесоюзной государственной телерадиовещательной компа­нии «Останкино». Он задумал создать независи­мый, культурно-просветительский канал «ТВ-XXI век» в рамках государственного телевиде­ния. Но из этого ничего не вышло. Тогда Сага­лаев с помощью американского мультимиллио­нера Тэда Тернера, владельца могущественной американской телекомпании, выпускающей круглосуточную новостную программу Си-Эн-Эн, создает первую в России независимую телеком­панию «ТВ-б-Москва». Однако скоро Сагалаева перестала удовлетворять навязанная ему роль ретранслятора американской теле— и кинопродукции, и он отказался от услуг Тернера, переключившись на отечественных инвесторов.

И тем не менее Эдуард Михайлович еще долгие годы с удовольствием вспоминал время работы в молодежной редакции ЦТ, называя этот период одним из этапов своей особой влюбленности в телевидение.

Однако самую пылкую любовь Сагалаев все-таки испытывает к своему детищу — «ТВ-6». Причем эта любовь оказалась взаимной. Телекомпания не только устроила в честь пятидесятилетия своего основателя роскошный «семейный вечер» в концертном зале «Россия», но и собралась на него в полном составе. С поздравлениями и подарками пришли все, кто работает здесь сейчас или когда-то работал на «ТВ-6». Иван Демидов признался в интервью корреспонденту «Семи дней», что подарил своему бывшему шефу большое кресло из кожи буйвола: «На пару с Александром Пономаревым мы убили буйвола, ведь главное в жизни — надежная опора». В этой шутке немало правды, поскольку именно Сага­лаев стал надежной опорой для многих молодых журналистов и телевизионных ведущих, которые когда-то пришли на телевидение новичками и приобретали опыт под его началом.

Не менее изобретательными оказались и конкуренты. Первый канал (ОРТ) преподнес юбиляру седло, чтобы легче было объезжать соперников, и подкову на счастье. Этот подарок тоже не случаен. Сагалаев не скрывает своей привязанности к лошадям и однажды на день рождения получил от «ТВ-6» в подарок коня, которого позже держал в конюшне известного офтальмолога и предпринимателя С.Федорова. А ружье от Л.Якубовича и меч от И.Олейникова и Ю.Стоянова вручены Сагалаеву для защиты.

Конечно, Сагалаев не собирается защищаться от своих соперников и недоброжелателей именно таким образом. Однако на посту председателя ВГТРК, который он занимал до недавнего времени, их у него прибавилось. Сам Эдуард Михайлович говорил по этому поводу: «Устал от слухов и пересудов. Есть люди, которым хочется, чтобы я был плохим, чтобы я был хуже, чем есть на самом деле».

Сагалаев стал председателем ВГТРК после того, как несколько раз отказывался от этой должности. Впрочем, и практическую журналистику он не оставлял, доказательством чему стала передача «Открытые новости», которую он подготовил вместе с С.Сорокиной. Из всего, что Са­галаев блестяще умеет делать на телевидении, прямой эфир остается для него самым любимым занятием. «Я знаю, что у меня получается контакт с аудиторией, — говорит он. — Во всем остальном ТВ-люди меня на несколько порядков превосходят. Я не возьмусь за работу режиссерскую, авторскую или там интервью брать. Мне действительно интересны люди в момент прямого эфира. Ведь есть много профессиональных телевизионных ведущих, которым и зрители, и участники глубоко безразличны, которые играют в интерес. Одно из моих любимых изречений о ТВ — это то, что сказал Феллини, когда поработал там три года и снова вернулся в кино: «ТВ — это сплошной погребальный ритуал, замаскированный под мюзик-холл». Там, где нет истинных чувств, переживаний, где все сверкает, мигает, — это похороны нормальных чувств, замаскированные под мюзик-холл. Такое ТВ я не люблю, хотя его очень много и становится все больше. Есть ТВ как товар, а есть как профессия, как искусство. Я бы хотел заниматься живым ТВ».

Сам Сагалаев считает себя слишком эмоциональным, азартным, упрямым. «У меня напряженные отношения с самим собой», — говорит он, отсюда постоянное недовольство собой, хотя Эдуард Михайлович любит, когда его хвалят другие. И он продолжает верить в судьбу, которая в целом для него благожелательна.

potomy.ru


Смотрите также