Все время что-то читаю... Прочитанное хочется где-то фиксировать, делиться впечатлениями, ассоциациями, искать общее и разное. Я читаю фантастику, триллеры и просто хорошие книги. И оставляю на них отзывы...
Не знаете что почитать? Какие книги интересны? Попробуйте найти ответы здесь, в "Читалке"!

Масчан алексей александрович биография


Алексей и Михаил Масчаны: гематология — это мой chellenge, моя сверхзадача

Сегодня имя Димы Рогачева — это легенда. Яркое и красочное здание Федерального Центра детской гематологии, онкологии и иммунологии сегодня носит имя этого сильного, удивительного мальчика из Калуги, который не хотел ехать в Москву, чтобы продолжать лечение. Четвертый рецидив был обнаружен за день до дня рождения. Но мальчик говорил, что те дни были для него самыми счастливыми. Ему подарили конструктор на тысячу деталей, а еще он встретился с Владимиром Путиным: поесть блины с Президентом тоже было мечтой. Долгая подготовительная работа, ее делали сообща врачи, журналисты, добровольцы, представители власти, строители, предшествовала открытию этого Центра. Но так совпало, что именно через 12 дней после встречи с Димой 8 августа 2005 года, он был учрежден.

Дима ушел из жизни в израильской клинике Хадасса для проведения трансплантации головного мозга в 2007 году, а через несколько лет в Центре его имени стало ежегодно выполняется около 200 трансплантаций гемопоэтических стволовых клеток, 20 тысяч ультразвуковых исследований, 7000 МРТ-исследований.

В Центре работают 72 доктора медицинских наук и 145 кандидатов медицинских наук. Среди них — выдающиеся врачи, братья Алексей и Михаил Масчаны. Оба невероятно красивые, в них влюблены почти все сотрудницы Центра. Разница в их возрасте 13 лет.

Алексей Масчан

Братья родились в Москве, в семье инженеров.  Когда-то небольшой деревянный дом в Хлебном переулке приобрели их прадеды братья Степан и Арменак Масчаны, перебравшись в Москву из Александрополя (Гюмри). В той самой части старой Москвы, которую называют душой города.

В советское время семья Масчанов дома лишилась — Алексей с братом Михаилом и родителями росли в одной, хотя и самой большой, комнате в коммунальной квартире. Cвязь с Арменией поддерживалась через бабушку, Сусанну Степановну Масчан. Выпускница ИФЛИ, дружившая со многими поэтами-фронтовиками, она была прекрасной рассказчицей и много разговаривала с детьми о семейной истории. Для восстановления этой истории она сделала очень многое — в последние годы жизни даже нарисовала огромное генеалогическое древо.

Когда Алексею было шесть, бабушка впервые отвезла его в Армению. В Ереване они поднялись к недавно открывшемуся мемориалу жертвам Геноцида на холме Цицернакаберд. «У мемориала было очень много людей, а вдали, в ослепительно голубом небе, сиял Арарат, — вспоминает Алексей. — Я, конечно же, сказал, что хочу подняться и на него, и был очень удивлен, когда мне объяснили, что Арарат находится в Турции».

Несколько лет назад Алексей Масчан снова поехал в Армению и, придя еще раз к мемориалу, не встретил там ни одного человека.

Маргарита, Гоарине и Сусанна Масчан

Часть рода Масчанов происходит из города Карс. В 1915 году его прапрадед Амазасп Нохратян и его сын Георг стали жертвами Геноцида, а прапрабабушка Рипсиме Нохратян бежала в Ереван со своими тремя младшими детьми — Надеждой, Гоарине и Корюном. Корюна для безопасности переодели в женское платье. Бежать им помог один турок — он спрятал их, а потом переправил в Россию. Никто не знает, почему он на это решился, но в семье вспоминают о нем с благодарностью.

Степан и Гоарине Масчан

Из Еревана Рипсиме Нохратян перебралась в Москву. Ее дочери к тому моменту были уже достаточно взрослыми. Вскоре после переезда в столицу Гоарине (1896 года рождения) познакомилась со Степаном Масчаном, и в декабре 1916 года у них родилась первая дочь Маргарита, а в 1921 году вторая — Сусанна. Несмотря на то, что история о спасении Рипсиме и троих ее детей передается из поколения в поколение, о Геноциде в семье Масчанов говорили не очень часто. Гораздо чаще в семье Масчанов обсуждали Холокост. От него семья пострадала по другой линии — прапрадеда Алексея по матери — Чернова, немцы расстреляли в городе Стародуб. Ему было тогда уже более ста лет. Дед Алексея по отцовской линии Абэ (Александр) Левин горел в танке под Смоленском, и из-за четырех ранений — одно навылет в шести сантиметрах от сердца, — рано вернулся с войны. На войну он уходил молодым отцом — за полтора года до ее начала у них с Сусанной Масчан, появился первенец Александр — отец Алексея. Прадед Степан очень переживал, что род Масчанов прервется, и Абэ с Сусанной решили, что первый ребенок будет носить фамилию Масчан. Когда же в 1945 году, за два месяца до окончания войны, у них родилась двойня, дети получили уже фамилию отца — Левины, хотя мальчика из двойни – любимого дядю Алексея, назвали в честь армянского дедушки Степаном. Это же имя носит и старший сын Алексея. «Поскольку в семье два народа, которые ужасно пострадали в 20-м веке, мы не забываем ни об одном, ни о другом Геноциде», — говорит Алексей Масчан.

Так, помня историю своего рода, братья всю жизнь ищут «лекарство от смерти».

Он понял, что хочет быть врачом, когда старший брат поступил в медицинский институт. Именно брат, детский гематолог, повлиял на выбор Михаила. Он пошел сначала учиться на педиатра, после ординатуры стажировался в исследовательском госпитале в Мемфисе. Увидел всю бездну, разделяющую практику лечения и исследований в США и постсоветской России.

Как он рассказывал в одном интервью, что в родном РДКБ донорской крови не хватало до такой степени, что приходилось выбирать, кому из пациентов она в данную минуту нужней. Рядом с Михаилом, конечно, был не только брат, но и его университетский профессор Александр Григорьевич Румянцев. Так вместе команда блестящих врачей развивала настоящую медицину. Кредо их жизни было: неизлечимые болезни должны быть излечимыми. Многое приходилось делать впервые. Например, братья сами поехали в Германию за донорским костным мозгом и везли его в контейнере, похожем на мусорный бак, в Москву, чтобы наутро сделать пересадку.

Чулпан Хаматова

Но скоро стало понятно, что в команде единомышленников нельзя решить системные задачи. Так и в их жизнь пришла Чулпан. Много стали делать и журналисты, рассказывая о всех трудностях, трагедиях и счастливых историях излечения.

Когда в отделении гематологии впервые появилась Российской детской клинической больницы (РДКБ) Чулпан Хаматова, актриса, вместе с Диной Корзун основавшая Фонд «Подари жизнь», она попросила о встрече с его заведующим.

В кабинет вошел молодой человек, на вид — практикант медицинского университета, представился Мишей и с ходу очень внятно стал объяснять, как вообще лечат детскую лейкемию, почему не хватает донорской крови и почему на лечение одного ребенка требуется так много денег. Когда молодой человек замолчал, Чулпан спросила: «Извините, а заведующий отделением скоро будет?» Молодой человек ответил, что это он и есть. «У меня буквально земля поехала из-под ног, — рассказывает Чулпан, — От несоответствия моим представлениям об отечественных докторах, отравленных советской медициной и врачебной толстокожестью».

Так Михаил Масчан стал председателем правления фонда «Подари жизнь», а позже заведующим отделением трансплантации Центра имени Димы Рогачева.

То, что сегодня в России лейкемия вылечивается в 85 % случаев, а еще 15 лет назад — в 5 %, огромная заслуга братьев Масчан. «Моя психологическая защита в том, что я никогда не верю в то, что ребенок умрет. — говорит Алексей Александрович. — То есть умозрительно я всякий раз понимаю, что случилось по-настоящему самое страшное. Но эмоционально — не верю. Для меня это складывается так. Когда ты сделал все, что мог, и даже больше, нужно очень стараться сбросить с себя эту ношу, чтобы продолжать лечить других больных детей».

ИСТОЧНИКИ: Новая газета (Галина Мусаралиева). Алексей Масчан: «Первым моим желанием было найти лекарство от смерти, вторым — от рака».

zen.yandex.ru

Алексей Масчан: Чтобы дети не умирали

Клинический центр детской гематологии, онкологии и иммунологии им. Дмитрия Рогачёва – крупнейший в Европе центр лечения тяжелых детских болезней – удивляет еще до того, как ты зашел внутрь. Не похоже на больницу. Не похоже на больницу, где лечат тяжелые болезни. Оранжевые стены, цветные скамейки, детские площадки. В вестибюле сломя голову носятся двое мальчишек в масках, рядом идет мастер-класс по рисованию, а за стенами врачи насмерть бьются за то, чтобы дети выздоравливали. Совсем. Полностью. Чтобы никогда сюда не возвращались.

Стол Алексея Масчана, заместителя директора ФНКЦ Димы Рогачева, завален медицинскими научными журналами, профессор говорит по телефону с коллегами. Говорит по-русски, но непонятно ничего – диагнозы, протокол лечения, названия медикаментов. Вот «прокапать» – это понятно.

Алексей Масчан

Один из ведущих онкологов России. Заместитель Директора Федерального научно-клинического центра детской гематологии, онкологии и иммунологии Росздрава

Д.м.н., профессор, врач – педиатр, детский гематолог, г. Москва.

Воспламеняющий коктейль солидарности

– Профессор, ты из тех людей, которые совершили революцию. Когда ты начинал, умирало?..

– Когда я начинал, умирало 89–94% пациентов с лейкозами.

Такие же примерно были цифры для больных с другими тяжелыми заболеваниями. Чуть лучше была ситуация с более излечимыми опухолями, но в целом, конечно, эта история отталкивается именно от таких трагических цифр.

– Теперь выздоравливают 75–80%, да?

– Если брать ситуацию в целом, как мы говорим, «на круг», (не очень хорошее выражение, экономическое какое-то), то да, сегодня мы способны вылечить 80% всех больных опухолями детей.

Но эти результаты достигнуты довольно давно, и каждое новое улучшение, каждый новый шаг на пути прогресса дается гораздо большими усилиями, чем давался раньше. Тогда, научившись буквально мыть руки и правильно пользоваться теми препаратами, которые уже в течение сорока лет были в доступе, можно было в десять раз увеличить выживаемость пациентов буквально за пять лет.

Сейчас эта ситуация совсем другая. И о дальнейшем прогрессе мы можем говорить, только отталкиваясь от дальнейших научных достижений. В этом самая главная проблема нашей специальности.

– Подожди, давай по порядку. Тогда в середине, в конце 90-х годов всё дело было просто, грубо говоря, в производственной дисциплине, в том, чтобы начать правильно работать.

– Это была середина-конец 80-х годов. И тогда действительно, раз мы начали пользоваться такими производственными терминами – это в какой-то мере была производственная дисциплина, которая хромала на обе ноги.

Мы не знали, как пользоваться препаратами химиотерапии, как управлять осложнениями, как использовать современные антибиотики. Да и не было их у нас. Ничего такого героического в том, что нам удалось сделать («нам» – это всем врачам, детским гематологам, онкологам по всей стране). Достаточно было трехмесячной стажировки в Германии, овладения довольно простыми терапевтическими приемами – и результат, можно сказать, лежал в кармане.

Прибавь к этому еще то, что нам очень много и щедро помогала та же Германия в плане обеспечения материалами, лекарствами, консультациями.

Чтобы я смог стать гематологом, родители содержали меня до сорока лет

– Что тобой тогда двигало: научный интерес, некоторая профессиональная гордость? Или тебе было жалко людей, детей? Почему ты всё это стал делать, упираться? Почему вы сбились в команду, в которой появились разные люди, которые вам помогали? Что было главным двигателем?

– Всё вместе.

В первую очередь, когда я ещё учился в институте и собирался стать детским гематологом – конечно, доминировало желание бороться с раком, с лейкозом, который косил детей. Потом появился научный интерес. Как только ты сталкиваешься с первым погибшим пациентом, ты понимаешь, что научный интерес отступает на второй план, и начинает тобой двигать желание, чтоб дети не умирали, чтобы они выздоравливали, чтобы ты сделал максимум для них, даже если ты не можешь многого сделать.

Эта, если хочешь, смесь, где и научный интерес, и ощущение человеческой солидарности, ощущение бессилия перед тем, что ты не можешь спасти ребенка, желание быть просто доктором – воспламеняющийся коктейль, который заставлял нас работать.

Нам повезло, собралось очень много людей примерно с такой же психологией, как моя, которые очень мало просили материально. По разным причинам. Меня, например, до сорока лет содержали родители, и я мог спокойно отдаваться своей работе. Все в нашей команде были одинаково мотивированы, одинаково преданы делу. Те, кто по каким-то причинам не мог быть так же полностью погруженным, уходили очень часто, хотя не были плохими докторами, и уж тем более не были плохими людьми.

– Раз уж мы заговорили об этом, как ты переживаешь смерть пациента? Как можно видеть это всё время и не сойти с ума?

– Это то, о чем я спрашиваю своих коллег-реаниматологов. Потому что для меня, к счастью, само понятие «видеть смерть и уход ребенка» – в большей степени умозрительное. Я не стою рядом в сам момент смерти (хотя и это со мной бывало).

Это очень тяжело переживать, тем более, что всегда рядом стоит мама ребенка, да и вообще вся семья. Это очень и очень тяжелое чувство, которое переживать никому не пожелаешь, но это приходится делать. И когда ты понимаешь, когда ты экстраполируешь эту ситуацию хотя бы в самой малой степени на себя, это как раз и придает дополнительные силы, чтобы дальше и дальше этим заниматься. Именно такие моменты, никакие не публикации, не 90%, не 95%, а один умерший маленький человек как раз и дает силы и заставляет дальше и дальше бороться.

Тайна жизни и смерти

– В конце 80-х движение вашей медицинской практики вперед – это было, скорее, дисциплина. Сейчас это, как ты говоришь, сложные научные эти маленькие шажки. И вы где-то там копаетесь уже, в общем, очень близко к тому месту, где у человека душа, зарождение жизни и всё такое. Ты можешь про это рассказать так, чтобы понятно было, про что вы думаете, где вы сейчас, в смысле исследований?

– Борьбу с раком, наверно, нельзя представить неким забегом в одном направлении и на определенную дистанцию. Скорее, это, если будет позволена такая аналогия, если много-много народа соберется в центре круга, и каждый со своей скоростью побежит по радиусу – вот это движение к излечению рака. Когда весь этот круг будет заполнен, тогда будет победа.

Где мы находимся, – сказать, на самом деле, достаточно трудно, потому что в отношении излечения одних опухолей очевидно, что мы должны их вылечивать на 100%. Это тот результат, который является единственно приемлемым для любого детского гематолога. Для других опухолей, понятно, что с помощью стандартных подходов мы вылечиваем половину пациентов, но чтобы вылечить вторую половину пациентов, нужно исследовать и биологию самой опухоли, и закономерность иммунного ответа на эти опухоли, и особенности обмена веществ в организме, и так далее, и тому подобное.

То есть нет такой точки, где мы находимся.

Это, наверно, всё-таки не будет уподобление такой структуре атома, но точки, в которой в данный конкретный момент находится детская онкология, её не существует. Это движение, ещё раз, во многих направлениях, многих коллективах. И что самое смешное, что ранее забытые или оставленные за неэффективностью направления вдруг приобретают совершенно новое звучание и новую жизнь.

Например, иммунотерапия рака. Идея, которая переживала свои взлеты и падения в течение, наверно, уже сорока лет, с тех пор, как были открыты лимфоциты, которыми фильтрируют опухоли, которые могут против этой опухоли бороться. Потом после своего кратковременного расцвета эта идея была полностью забыта, потому что оказалось, что невозможно полностью вылечить опухоль никакими лимфоцитами. Потом эта идея снова приобрела новое звучание, потом опять была забыта.

Сейчас идет совершенно новый этап, когда открыли некоторые закономерности взаимодействия опухолей и иммунной системы и научились открывать опухоль воздействию иммунной системы. Это, пожалуй, одно из самых перспективных направлений в лечении опухолей, рядом с которым лежит и генетика опухоли, и понимание того, как эта опухоль развивается, с какой скоростью, почему одни опухоли развиваются быстро, другие – медленно, почему одни опухоли видны иммунной системе, другие – нет, почему одни опухоли устойчивы к химиопрепаратам, а вторые, наоборот, очень чувствительны. И в этой области многое-многое делается.

Когда вообще смотришь на то, над чем работают люди – детские ли, взрослые ли онкологи, биологи, биохимики, молекулярные биологи – становится настолько больно и противно за то, чем занимается наша страна в целом, вместо того, чтобы стать таким уважаемым и полноценным членом международного сообщества, которое борется, пусть высоко звучит, но за высшие гуманистические цели, за здоровье человека, здоровье и жизнь ребенка, то, конечно, становится очень противно.

– Очень противно, в том смысле, что мы там, по большей части, занимаемся войной и всякой ерундой вместо того, чтобы заниматься наукой?

– Да-да. Да, именно это я и имею в виду.

Ставить какие-то суррогатные жизненные цели, заниматься ровно обратным тому, чем я занимаюсь, и тому, чем нужно, по моему мнению, заниматься нормальной стране, на это смотреть действительно ужасно противно. И смотреть на людей, которые отчитываются, врут в глаза и своим собственным людям, своему народу, и своему даже президенту, которые рассказывает о том, каких мы невероятных успехов добиваемся в медицине, в науке. Хочется всегда этим людям посмотреть в глаза как следует. Но глаза они прячут.

– Давай попробуем определить эти ценности, которыми, по-твоему, стоит заниматься.

– Эти ценности, по-моему, общеизвестны, они изложены в проповедях. Очень простые ценности. Главная ценность – это человеческая жизнь, главная ценность – это уважение одного человека к другому, из-за этого же неспособность одного человека унизить другого. Я ненавижу, когда при мне унижают людей, да и не при мне – тоже. Помощь слабому, любовь. Какие еще ценности нужны?

Отломанные вирусы и непонимание

– Когда мне рассказывают про лекарства, сделанные из отломанного вируса, я даже вообразить себе это не могу. Когда мне рассказывают про трансплантацию костного мозга и про то, что меняется, например, группа крови, я представить себе этого не могу, потому что мне с детства бабушка-доктор объясняла, что вот уж что точно не может измениться у человека, так это группа крови. У тебя есть ощущение, что ты находишься среди огромного количества людей, которые не понимают, что ты делаешь, и ты не можешь им этого объяснить? Или можешь объяснить?

– Это ситуация двойная.

Для обывателя то, что мы делаем, чудно и диковинно. Но точно так же для меня чудно и диковинно, что делают ученые, которые режут вирусы, которые их вставляют в клетки, которые изучают тонкие биохимические, молекулярные, биологические процессы.

Простой бытовой пример, ты водишь машину, и эти машины всё современней и современней, и тебе их водить всё легче и легче, скоро они сами вместо нас будут ездить. То же самое испытывает доктор. Простой, не ученый, а практический доктор. Он садится в комфортную машину. Да, ему нужны какие-то базовые знания, но эти базовые знания можно в любой момент, как известно, почерпнуть из компьютера.

Это невероятные привилегии по сравнению с теми врачами, которые были до нас, которые действительно были клиническими гениями, у которых, кроме эндоскопов и анализов мочи и крови, не было фактически ничего. Это я, наверно, утрирую, но знаний было мало.

Клиницисты были настолько гениальными, что мы по сравнению с ними – просто малые дети.

Ситуация современного практического доктора очень тяжелая. Его не понимают пациенты, его не понимают даже многие коллеги, которые занимаются менее сложными вещами. И, в то же время, он совершенно не понимает то, что делают ученые, которые, собственно, и ответственны за весь тот прогресс, который был достигнут. Ведь то, чем мы пользуемся, то, что определяет наше движение к наилучшим результатам, к излечению каждого ребенка сделано не нами, не гением врачебным, а гением научным.

– Как изменилась профессия врача? Помню из своего детства, что словом «обход» называлось, когда группа врачей идет по палатам, склоняется над пациентом, вертит его так и сяк, слушает, смотрит и всё такое. А у вас обходом называется такая штука, когда вы сидите в ординаторской за столом и смотрите какие-то таблички, бумажки и разговариваете на птичьем языке. Что изменилось в профессии врача?

– Во-первых, обход остался обходом, и я раз в неделю в сопровождении своих докторов иду по отделению, которым заведую, и подхожу к каждому пациенту и хотя бы внешне его осматриваю.

Конечно, основная работа происходит уже в кабинете, где есть компьютер, на котором отображаются анализы, данные компьютерных томограмм и, прежде всего, конечно, анализируется гораздо более глубокий процесс, чем можно проанализировать у постели больного.

В этом плане медицина изменилась совсем до неузнаваемости: и по нашим возможностям поставить правильный диагноз, по пониманию того, что происходит с пациентом, по прогнозированию вероятности положительного или отрицательного исхода всё совсем по-другому. Все поменялось буквально за 30–40 лет. Вообще, современной медицине всего лет 25–30, не больше, именно тогда качество работы врача поменялось кардинально. И будет еще больше меняться.

Совсем апокалиптические прогнозы, говорят, что врачи скоро будут практически не нужны, по крайней мере, в таком количестве, в котором они существуют сейчас, что стандартные ситуации будут решаться с помощью компьютеров фельдшерами – людьми с ограниченным медицинским образованием, а врачи нужны будут только для решения ситуации оставшихся десяти процентов. Я такие прогнозы слышал.

В общем, это недалеко от правды. Другое дело, что пациенту, конечно же, нужен не фельдшер и не компьютер. Пациенту нужен врач, который ответит на все вопросы. И причем не в компьютерном формате, в человеческом, как говорил Сент-Экзюпери. Конечно, я всегда предпочту старорежимного пожилого доктора, который придет, откашляется и выслушает меня через платок. Как в те времена, когда даже не у всех были стетоскопы, врачи слушали пациентов через платочек.

Хорошие и плохие врачи

– А как ты отличаешь хорошего врача от плохого?

– Это вопрос очень сложный.

Во-первых, мы принимаем на работу молодых врачей, которых мы сами учили в течение двух лет. Но каким человек станет врачом, как долго он сможет поддерживать это невероятное напряжение, которого требует наша работа, никогда непонятно. И остаются лучшие.

Во-вторых, остаются далеко не все, если не сказать – меньшинство. Требования, которые предъявляются сегодня нашей профессией, необычайно высоки. Конечно, предсказать невозможно, и мы ошибаемся и расстаемся с людьми. И наоборот, те люди, которые нам кажутся достаточно невзрачными и серыми, вдруг начинают сверкать всеми гранями, и из них вырастают прекрасные клиницисты и исследователи. Поэтому нет ответа на этот вопрос. Только метод проб и ошибок. Я не владею методами и секретами подбора персонала.

– И всё-таки я добьюсь своего. Во враче главное, чтобы он по четыре часа каждый день читал научные журналы, или чтобы он внимательно относился к пациенту, или в каких пропорциях это всё должно быть в нем?

– Самый простой ответ – это должно быть гармонично. Врач, который не читает, а пользуется только собственным накопленным опытом, в нашей среде не может существовать, он деградирует и начинает сам ощущать свою абсолютную несостоятельность. Поэтому мне нужен врач, который будет, прежде всего, прогрессировать и как клиницист, и как исследователь. Но, главным образом, конечно, как клиницист. А это невозможно без чтения литературы, без анализа данных исследований, без критического осознания собственного индивидуального опыта, который, может быть, и очень большой, как, например, у меня.

Я видел сотни редких больных. И, тем не менее, иногда садишься с журналом, читаешь описание случая и думаешь: «Надо же, а я об этом не знал». А это именно то, что у меня было, то, о чем я не догадался, то, что я не смог для своего больного сделать. Поэтому это, прежде всего, клинический дар, способность синтезировать полученную информацию от многих-многих исследований, которым подвергается больной, и, конечно, анализ клинической и научной литературы.

Клиника с Марса

– Когда входишь в эту клинику, совершенно полное ощущение, что попадаешь в какое-то, не знаю, будущее, на Марс, фантастический роман. Почему? Что тут такого сделали? Из чего это состоит, это ощущение. Кроме веселенькой архитектуры и того, что тут очень чисто? Я тут видел однажды семинар для уборщиц про то, как проводить уборку. Но ты можешь объяснить, из чего складывается это ощущение о клиники из фантастического романа?

– Ощущение складывается как раз из того, что видно, что мы во главу угла в качестве своей главной ценности поставили благо, здоровье, комфорт ребенка и его семьи и действительно мы именно об этом думали. Это касается и размеров палат, и окраски фасадов, и того, что у нас есть для родителей специальные раскладушки, которые на день убираются в специальные комнаты, кухня для родителей, пансионат для семей.

Наша главная ценность – чтобы нашим детям и их родителям было комфортно. Естественно, глупо было бы отрицать, что возможности наши были несоизмеримы с другими. Но главная ценность – это удобство, комфорт, а не зарабатывание денег, не получение невероятных научных результатов, не сдача площадей в аренду, не высоченные зарплаты и так далее. Тебя может догнать охранник и сказать: «Наденьте, пожалуйста, бахилы, а то нашим детям опасна может быть инфекция, которую вы принесете на своих ботинках», – это оттуда же. Всё очень и очень просто.

Мы, конечно, ещё раз скажу, имели такие возможности, которых никогда не имел никто в этой стране. И нам удалось их, слава Богу, реализовать, несмотря на то, что нас пытаются засунуть в рамки обычной одноканально финансируемой медицины.

– Про воздух в палатах расскажи, про медсестер расскажи, про врачей расскажи. Это же всё состоит из множества мелочей, про которые просто никто не понимает, что они так устроены.

– Собственно, в твоем вопросе кроется и ответ. Мелочей в нашем деле не бывает. Например, у нас работала полтора или два года инструктор из компании, которая производит пробирочки для забора крови, и она обучала наших сестёр правильно забирать кровь на анализы, что очень важно, чтобы получать анализы валидными, то есть правильными.

– Перечисли, пожалуйста, хотя бы пять-десять элементов, про которые важно думать. Не в смысле, закатывать глаза и думать о пациенте: «Бедненький», а ради этого пациента устроить постоянное обучение медсестер, устроить давление в палатах. Перечисли что-то, чтобы было понятно, что эта мысль о пациентах – не просто складывание бровей домиком, а целая куча всяких мероприятий, которые нужно сделать.

– Перечислить это действительно всё невозможно.

Первое и главное, чтоб пациенту никогда не было больно. Это абсолютный приоритет. Отсюда все болезненные манипуляции под наркозом, абсолютно свободное пользование наркотиками без раздумий, когда это нужно.

Создание комфорта пациента начинается именно с адекватного обезболивания, то, на чем стоит вообще медицина как таковая. Это первое.

Второе – это создание среды для пациента и для его мамы. И отсюда удобные двухместные палаты, место для ночевки родителей, кухня для родителей, где они могут готовить себе чай, еду, отдельная комната для мамы в отделении трансплантации и так далее.

Третье, это сделать так, чтобы больной получал самое современное и самое нужное лечение. Отсюда самый современный, самый быстрый и самый правильный диагноз, для этого выстроена огромная лабораторная служба, для этого оснащено отделение патологической анатомии, совершенно невероятное, работающее с невероятными космическими технологиями, которые позволяют установить диагноз в течение 24-х часов, если это действительно необходимо. Причем сложнейший диагноз с использованием самых современных техник и молекулярной биологии, и иммуногистохимии. Я один раз спросил, сколько стоил диагноз одного пациента, который был поставлен за 24 часа. То ли 12, то ли 15 тысяч долларов.

Количество исследований на одном образце, количество реакций, количество окрасок было такое, что оно стоит дороже, чем лечение пяти таких пациентов, согласно квотам Министерства здравоохранения. И этот пункт тоже называется думать о пациенте, сделать так, чтобы пациент получил правильный диагноз в максимально короткое время.

Следующее, это обеспечить пациенту самое лучшее лечение. Это значит, что у нас должны быть все самые лучшие препараты. Те препараты, которые не производятся в России или не закупаются в России, нужно иметь возможность привезти из-за границы. Еще десять лет назад, когда Путин посещал наш центр, мы получили благодаря ему специальное разрешение на ввоз незарегистрированного препарата, это разрешение теперь закреплено законодательством, и каждый может иметь этот препарат. И теперь мы можем ввезти любой препарат, если он нужен нашему пациенту, и если его есть кому оплатить. А у нас, по счастью, есть, кому оплатить, потому что есть Фонд «Подари жизнь», который покупает нам все те препараты, которые отсутствуют в нашей стране.

Чтобы пациент мог получить вовремя операцию, самую лучшую операцию, выполненную самыми лучшими хирургами. Для этого к нам приезжает оперировать один из лучших нейроонкологов Германии и один из лучших онкоортопедов Германии, которые учат наших хирургов делать уникальные операции, которые сами оперируют вместе с нашими хирургами.

Я назвал пять пунктов, но, по-моему, этого достаточно. Да, ты упомянул чистый воздух. Войди в любую отечественную больницу, даже самую хорошую, – и ты увидишь, что система вентиляции там просто-напросто отсутствует. Соответственно, лечить больных, у которых подавлен иммунитет, там невозможно, потому что эти больные имеют очень высокий риск подхватить смертельную грибковую инфекцию.

Клининг, который ты только что назвал очень важен. И у нас проходит семинар для «Бойцов клининга», для нашей киргизской команды, которые убираются у нас в центре. Они знают, как правильно проводить уборку, не путать тряпки между палатами, какими растворами протирать какие стены, какие поверхности.

При просмотре фильмов, конечно, кажется, что думать о пациенте – это сделать бровки домиком и помолиться за пациента. Но на самом деле, современные технологии – это очень и очень сложная система, которая, между прочим, не устает совершенствоваться, и поддержание которой, на самом деле, – это очень сложная и дорогая задача.

Быть глобальным пессимистом, а бытовым оптимистом

– Ты ругаешься всё время на государство за то, что оно придумало одноканальное финансирование. То есть, видимо, что-то неправильно понимает. Что государство неправильно понимает, когда финансирует медицину?

– Действительно, я всегда ругаю государство, но когда-то я должен, в конце концов, сделать этому государству реверанс. Я его делаю сейчас. Конечно, ситуация с финансированием медицины в России на порядки, просто небесно лучше, чем в странах бывшего Советского Союза. Есть страны, где медицина не оплачивается совсем – вообще никак. Есть страны более приличные.

Есть такие страны как Украина, в которой до войны всё равно больные были вынуждены покупать лекарства сами. Есть, конечно, такой пример как Белоруссия, где диктатор Лукашенко сделал всё, чтобы сохранить лучшие черты советской медицины и помножить эти достижения на современные достижения западной медицины.

При всем том, что я государство ругаю, что оно делает, конечно, недостаточно, но ситуация в нашей стране гораздо лучше, чем в странах Содружества. И, более того, всё-таки хотя и туго, хотя и с огромными усилиями, мы эту ситуацию хоть как-то можем изменить. Я не говорю, что в корне и быстро, но можем.

А теперь к критике.

Что такое одноканальное финансирование? Это значит, что лечение любого пациента оплачивается из Фонда обязательного медицинского страхования и только оттуда. Это то, что тебе гарантировано по Конституции. Оплачивается по одному тарифу. Что это значит?

Есть некий тариф, допустим, пересадки костного мозга. И где бы эта пересадка ни происходила – здесь ли у нас в центре или, скажем, в Нижнем Новгороде, где тоже есть отделение трансплантации, стоить эта трансплантация будет абсолютно одинаково.

Но мало того, что эти тарифы взяты просто с потолка, мы считали, сколько стоит у нас трансплантация. Шесть с половиной миллионов рублей, а получаем мы за тариф на трансплантацию два миллиона триста рублей, и гуляйте, как говорится, ребята, и ни в чем себе не отказывайте.

А у нас, между прочим, только обработка трансплантата от неродственного донора, то есть самый начальный этап трансплантации, который кончается в «день ноль», то есть фактически, когда производится трансплантация, и когда впереди еще такая дорога к выздоровлению, это стоит миллионы рублей. Это, конечно, абсолютно глупая система, технократическая в самом таком отвратительном и бесчеловечном смысле этого термина, ставит нас в такие рамки.

– Как вообще тебе живется? Ты замдиректора по науке прекрасного центра, у тебя технократическое финансирование, у тебя страна ориентирована не на те ценности, которые ты считаешь главными. Как тебе живется?

– Я арендую подземный гараж, выезжаю из подземного гаража, и здесь у меня тоже место на стоянке в подземном гараже. Я выхожу из одной части своего мира и проникаю в другую часть своего же мира. И в этом мире мне живется очень хорошо.

Но когда я вынужден взаимодействовать с внешним миром, конечно, мне становится не очень хорошо. Главным образом, потому, что я отвечаю за огромное количество людей, за молодых моих коллег, за ученых, за врачей, за исследователей, которым бы я хотел, чтобы так же жилось комфортно в профессиональном отношении, как и мне. И когда я сталкиваюсь с невозможностью создать им этот комфорт, конечно, мне начинает житься очень плохо. Я не говорю про бытовые трудности, которых у меня вовсе нет, и про политические трудности, которые у всех абсолютно одинаковые.

– Что ты делаешь? Кроме того, что ты живешь между гаражом и гаражом, у тебя есть еще какие-то способы относиться к событиям, происходящим за окнами, спокойно, с пониманием, с терпением, как-то адаптироваться?

– Я не адаптировался. Я свою информацию о внешней жизни черпаю, главным образом с сайта «Эхо Москвы», при прочтении газет Figaro, Le Monde. Как учит меня мой папа, надо быть глобальным пессимистом, а бытовым оптимистом. Вот, наверное, так я и живу, верю, что со мной, с моими близкими, с милыми мне людьми всё будет хорошо каким-то образом, пытаясь для этого сделать всё, что могу. А исторический пессимизм – это национальное.

Читайте также:

www.pravmir.ru

Алексей и Михаил Масчаны: гематология — это мой challenge, моя сверхзадача — Армянский музей Москвы и культуры наций

Братья родились в Москве, в семье инженеров.  Когда-то небольшой деревянный дом в Хлебном переулке приобрели их прадеды братья Степан и Арменак Масчаны, перебравшись в Москву из Александрополя (Гюмри). В той самой части старой Москвы, которую называют душой города.

В советское время семья Масчанов дома лишилась — Алексей с братом Михаилом и родителями росли в одной, хотя и самой большой, комнате в коммунальной квартире. Cвязь с Арменией поддерживалась через бабушку, Сусанну Степановну Масчан. Выпускница ИФЛИ, дружившая со многими поэтами-фронтовиками, она была прекрасной рассказчицей и много разговаривала с детьми о семейной истории. Для восстановления этой истории она сделала очень многое — в последние годы жизни даже нарисовала огромное генеалогическое древо.

Когда Алексею было шесть, бабушка впервые отвезла его в Армению. В Ереване они поднялись к недавно открывшемуся мемориалу жертвам Геноцида на холме Цицернакаберд. «У мемориала было очень много людей, а вдали, в ослепительно голубом небе, сиял Арарат, — вспоминает Алексей. — Я, конечно же, сказал, что хочу подняться и на него, и был очень удивлен, когда мне объяснили, что Арарат находится в Турции».

Несколько лет назад Алексей Масчан снова поехал в Армению и, придя еще раз к мемориалу, не встретил там ни одного человека.

www.armmuseum.ru

Онкогематолог Алексей Масчан: Бинтов сделать не могут, а импортные томографы запрещают

Сегодня ситуация с доступностью медицинской помощи у нас гораздо хуже, чем в пресловутых капиталистических странах, которые на самом деле являются социалистическими, если говорить о Европе. Так откуда у нас может быть хорошая медицина?

Алексей Масчан – заместитель директора Федерального центра детской гематологии, онкологии и иммунологии имени Димы Рогачева, член экспертного совета фонда «Подари жизнь». Пересадки костного мозга детям, больным раком, – это «конек» Алексея Масчана. А состояние отечественной онкологии и гематологии – это его боль.

– Можно ли сказать, что в России развитие лечения онкологии идет в ногу с остальным миром?

– Первое и главное: никакого «остального мира» не существует. Существует 20–25 развитых стран, от которых мы катастрофически отстаем, несмотря на утверждения наших ведущих онкологов. Видимо, наши официальные спикеры видят лишь то, что происходит у них в ведущих центрах, и то далеко не все, а только самую радужную сторону. Правда же заключается в том, что мы очень сильно отстаем от тех стран, на которые стоило бы равняться, и по диагностике, и по результатам лечения онкологических заболеваний.

Наверное, можно перечислить сто стран, типа Уганды и Руанды, и это будут даже члены ООН, которые мы существенно опережаем. Но стоит ли этим гордиться?

Ведь мы отстаем от Германии, Франции, Англии, Испании, Израиля, от Америки и даже от некоторых наших недавних кровных братьев – бывших членов СССР. Многие бывшие советские республики значительно прибавили в скорости развития медицины.

У нас же вся энергия, к сожалению, уходит на биение себя в грудь и на утверждения, что мы ничем не хуже и даже во многом лучше, чем все остальные. «Был случай: в Германии не вылечили то, что мы здесь тоже не могли вылечить», – таков пафос официальной риторики.

За рубежом тоже есть не очень хорошие врачи. Но общий уровень онкологии, например, в Германии несоизмеримо выше, чем общий уровень онкологии у нас в стране, так что даже смешно об этом говорить.

Фото: advokat-miller.ru

– Это отставание отражается в медицинской статистике?

– Нужно начать с вопроса, сколько онкологических больных действительно лечится в онкологических центрах и в онкологических диспансерах. Мне кажется, что их если и большинство, то незначительное. Огромное количество онкологических пациентов либо вообще не попадают к онкологам, либо в районных и городских больницах им делают паллиативные операции, то есть направленные не на излечение, а на купирование симптомов.

После этого они «спокойно» умирают от рака. Эти-то цифры вообще никто никогда не публикует. Приводятся результаты лечения зарегистрированных пациентов, которые находятся в заведомо лучших социальных условиях, в заведомо лучших условиях учета. Поэтому статистика, которой оперирует наши руководители, – это просто ложь.

Если они рассказывают, что «в центре Икс 90% выживаемость», то, в принципе, лучше с ними за руку не здороваться, потому что они дают ложную медицинскую информацию. Я в своем центре могу достигнуть 100% выживаемости, если я буду выбирать самых благоприятных пациентов. Если их вовремя выписывать домой, у нас будет 100% случаев выписки с улучшением. Манипулировать такой статистикой – низко и недостойно.

– Почему же мы так катастрофически отстаем от развитых стран?

– Потому что в Советском Союзе была очень плохая медицина, особенно в последние годы, и она только ухудшилась в годы перестройки и, так скажем, раннего капитализма. Только в педиатрии удалось сохранить хорошие черты советского здравоохранения (например, доступность врачей, относительная дешевизна лекарств).

Зато худшие черты западной медицины (неполную доступность врачей, дороговизну лекарств и трудности с тотальным равным вовлечением пациентов в процесс лечения) мы как раз впитываем, как губка. Сегодня ситуация с доступностью медицинской помощи у нас гораздо хуже, чем в пресловутых капиталистических странах, которые на самом деле являются социалистическими, если говорить о Европе.

Так откуда у нас может быть хорошая медицина? У нас хорошее медицинское образование? Нет, плохое. У нас есть собственное медицинское оборудование? Нет, у нас его нет. У нас собственные производства лекарств? Нет. У нас никак не стимулируется последипломное образование врачей. Чтобы стать врачом и работать с ответственностью за пациента, у нас нужно семь лет. Во Франции или в Америке для этого нужно лет 12–13.

Так почему у нас медицина может быть лучше, если все базовые, опорные моменты, на которых эта медицина стоит, у нас хуже?

– Вдобавок постоянно стоит вопрос о деньгах.

– Об этом я вообще не говорю. Денег на медицину в России тратится в разы меньше, чем в других странах. Недавно у нас была делегация от парламента Голландии, и мы заговорили о доле затрат на медицину их бюджете. Оказалось, что затраты такие же, как в России. Только население у нас раз в десять больше.

Фото: oko-planet.su

Иностранным не лечиться

– Недавно обсуждался проект распоряжения Правительства – ограничить закупки за счет бюджета импортной медицинской техники. Вам встречался томограф, собранный на территории Таможенного Союза? Вам известно аналогичное российское оборудование?

– Недавно мы составляли список оборудования, которое нужно докупить в наш центр. Из ста позиций – две российские. Да, какое-то российское оборудование существует, но, в основном плохое, не высокотехнологичное. У нас хороших бинтов не могут сделать! Купите советско-российский бинт, попробуйте им человека забинтовать. Как и 30 лет назад, бинты волокнятся, не завязываются, а в конце не рвутся. Бинтов не могут сделать, а говорят про томографы.

– Вероятно, производство перечисленной в проекте распоряжения техники планируют перенести в Россию.

– Вопрос локализации производства – хороший и правильный. Хорошо, когда есть свои производства, но является ли сборка импортной техники на территории России российским производством, – вопрос. Если кому-то хочется отчитаться красивыми цифрами, то можно сказать, что у нас производится 100 тысяч автомобилей «Фольксваген», только понятно, что это отверточная сборка.

Я не читал проект ограничения госзакупок заграничной медтехники и даже смотреть на него не хочу.

– Все же, если государство перестанет покупать импортные томографы, кто будет их покупать?

– Томограф – это дорогое оборудование. Его обслуживание также обходится дорого. Если такое оборудование будут покупать частные структуры, значит, они должны будут его окупить. Это значит, что стоимость каждого исследования будет очень-очень высокой. Тогда скажите, за что боремся: за доступность медицины или за чьи-то бизнес-интересы?..

– На это официально отвечают: «В последнее время по нацпрограмме «Здравоохранение» накупили столько томографов, что нужно сначала научиться пользоваться имеющимися». У нас, мол, плотность томографов на душу населения больше, чем где бы то ни было в мире.

– Это чистая правда. Но, во-первых, томографы надо считать не на душу населения, а на квадратные километры, на которых это население проживает. Во-вторых, хотя и закупили огромное количество томографов, проблема в том, что их поставили, в том числе, в тех местах, где пользоваться ими не умеют.

И закупили их без сервисных программ, то есть эти томографы не обслуживаются, что бы там Ольга Юрьевна Голодец ни говорила. Ни МРТ, ни KT-томографы не обслуживаются. Естественно, они через год-полтора встают. Мало того, что ими не очень хорошо умели пользоваться, так они еще стоят в нерабочем состоянии и требуют миллионных ремонтов.

Я все время сталкиваюсь с радиологами в регионах, и они очень хорошие, они способны оценить те исследования, которые делают. А вот если томограф попадает в руки медсестры или техника, который толком не знает, зачем он нужен, а умеет только пропускать пациента на столике туда-сюда, это другое дело. Но там, где врачи нужной специальности вообще существуют, они знают, как пользоваться томографами.

Фото: tourdnepr.com

– Итак, что получается, если новое распоряжение вступает в силу, и мы больше не закупаем ни томографы, ни инфузоматы?

– Тогда мы, как 30 лет назад, на глаз считаем капельки высокодозной химиотерапии, ошибаемся в инфузиях. Недоливаем, переливаем… Я видел отечественный инфузомат лет 15 назад – зрелище страшное. Без слез смотреть нельзя. Мать ребенка точнее капельки на глаз посчитает. Этот инфузомат начинает в себя накачивать воздух (и запросто потом в вену), дает неправильную скорость. Я не видел ни одного отечественного инфузомата, который бы нормально работал. Между прочим, на дозированном и точном введении лекарств построена вся интенсивная терапия в современной медицине.

– То есть, если инфузоматы не покупать за счет бюджета, можно либо клинику закрывать, либо рассчитывать только на благотворительные фонды?

– Благотворительных фондов мало, и они не резиновые. Вешать на благотворительные фонды закупку того, что должно закупать государство, – это «прекрасный» выход из ситуации. Государству это позволит пустить деньги на более полезные проекты, мы таких знаем много.

– Параллельно официальные спикеры периодически заявляют, что фонды нечестно работают, и их должна проверять прокуратура.

– Прокуратуре надо больше в зеркало смотреть. Ей вроде есть чем заняться в нашей стране, кроме проверки фондов. Нечестных благотворительных фондов я не видел. Ну, нашумел фонд «Федерация»…

В фондах работают, главным образом, абсолютно честные и преданные люди, которые могут отчитаться за каждую копейку. Если есть мелкие технические нарушения – это не криминально. Иногда помочь надо быстро, остро и сейчас, а не через полтора месяца. Тогда нередко приходится использовать схемы, которые финансовым законодательством не поощряются. Но это не значит, что фонды воруют деньги.

Дженерики: смерть как побочный эффект

– Вместо эффективных препаратов у нас дженерики (лекарства с тем же действующим веществом, но с неизвестным побочным эффектом из-за неточной формулы), насколько сильно эта проблема бьет по вашим пациентам?

– Дженерики – это огромная проблема. К нам хлынули дженерики и так называемые биоаналоги, то есть аналоги белковых молекул, которые производятся по другим технологиям, путем нехимического синтеза. Их эквивалентность надо доказывать, а этого никто не делает, но их закупают. Доказать, что они менее эффективны, очень трудно: требуются годы наблюдений.

Например, если общая доза химиопрепаратов при раке молочной железы после операции снижается всего на 15% – через девять лет результаты лечения ровно такие же, как если бы химиотерапию не проводили вовсе. Т.е. отрицательный эффект дженериков и биоаналогов может проявиться через три, пять, десять лет. И доказать что-то будет невозможно, ибо статистический анализ у нас совершенно не налажен.

Проблема с дженериками, кстати, является общемировой, но в развитых странах она решена. Во-первых, там производителей дженериков в десятки раз меньше. Во-вторых, они производят только препараты высокого класса, на контролируемых производствах, на которых химическая структура выборочно контролируется, причем не один раз.

К сожалению, для наших пациентов 99% дженериков закупаются в Индии и Китае. В Китае вообще нет государственной сертификации производства лекарств – только внутренний контроль. Сказал директор завода: «У меня хороший препарат», – значит, он хороший.

Самими же китайцами описаны жуткие случаи, когда, допустим, делали препарат для введения в спинномозговой канал при лейкозах, на оборудовании, которое уже использовалось для производства других лекарств. Эти микрограммовые, даже не миллиграммовые следы веществ попадали в спинномозговую жидкость, и у больных развивались необратимые параличи и дегенерация нервной системы.

– В России подобное тоже происходило?

– Лет восемь назад мы имели 10 случаев заражения крови, т.е. сепсиса, вызванного грибами, при использовании хлорида калия, произведенного на каком-то новосибирском заводе на старом оборудовании. Десять больных заразились грибком.

Других примеров не приведу: мы не закупаем дженериков. Государство дает нам деньги. Как их тратить – это наша прерогатива.

– Но ведь вы обязаны объявлять тендер, а дженерики дешевле.

– Да, к сожалению, это так. Обойти это невозможно. В прошлом году развернулась борьба, даже Правовое управление президента поручило составить список медикаментов, который можно было бы закупать по торговым названиям, а не по названию действующего вещества. Но этот список до сих пор не сформирован и не принят.

Наше предложение таково: несколько десятков наименований критических лекарств должны закупаться по торговым наименованиям. Это зарекомендовавшие себя бренды, которые применяются в жизнеугрожающих ситуациях. Это средства против рака, это антибиотики, которые применяются при лечении сепсиса, это препараты для лечения тромбозов.

Далее начинается борьба юристов, лоббистов и идеалистов. Пока, к сожалению, идеалисты лечат больных тем, что есть…

– Давайте пофантазируем: допустим, мы сегодня влили кучу денег, чтобы отвязаться от импортозависимости в медицине. Если посчитать все исследования, все разработки, строительство производств, через сколько лет мы сможем сделать такие же препараты, как те, которые покупаем сейчас?

– Кстати, это не так уж долго. Исследования эффективности дженериков (если не говорить об онкологических препаратах) не занимают десятки лет. Они могут проводиться на достаточно ограниченных группах пациентов, но они должны быть выполнены. Но если говорить об отечественных инновационных препаратах, то мне просто смешно. Откуда им взяться?

– Вы не рассчитываете до этого дожить?

– Нет, я же не могу жить вечно. Этим препаратам неоткуда появиться. Сравните, сколько людей работает в науке по разработке лекарств на Западе и в России. Ни одно из лекарств топ-1000 не вышло из России, и не может выйти. Не вкладываются деньги в исследования. Умов нет, оборудования нет.

Если некий человек владеет производством, собрал там 50 ученых, которые работают над синтезом новых лекарств, ему может казаться, что он находится в интеллектуальном центре мира. Но за рубежом огромные корпорации трудятся над синтезом новых лекарств, над новыми наукоемкими проектами.

Это ментальная проблема наших управленцев: они думают, что они наймут хороших менеджеров и дадут денег, и все вдруг появится. Но они не могут сделать одну эффективную футбольную команду. Как они могут сделать одно лекарство? Ни за что.

Российское лечение есть. Но вовремя его нет

– Главный детский онколог Владимир Поляков говорит: если в России сказали, что ребенок инкурабельный, значит, он инкурабельный. Есть примеры, что заведомо инкурабельный у нас – вылечивается за границей?

– Таких примеров мало, хотя раньше это было просто сплошь и рядом. Сейчас инкурабельные больные, которые доходят до федеральных центров, – чаще всего действительно инкурабельны. Проблема заключается в том, что они становятся инкурабельными не потому, что они изначально инкурабельные, а потому, что неправильно лечили.

Плюс случаи рецидивов опухолей, устойчивых к лечению. Но на Западе они могут попасть в какое-то клиническое исследование. В России исследований проводится очень мало. И на всю страну мы одни делаем практически всё, что могут на Западе. Мы работаем в прекрасных, привилегированных условиях – одни мы, никто другой.

Фото: lubell.kz

– Очередь выстраивается?

– Естественно.

– Много ли случаев, что когда вы понимаете, что можете взять этого ребенка через три месяца, но через три месяца уже будет поздно?

– Конечно, сколько угодно.Но официально мы можем написать только, что трансплантация может быть выполнена через 3-4 месяца. Лист ожидания в феврале у нас расписан до мая. Тогда родители зачастую стремятся уехать в зарубежную клинику – и правильно делают.

– Как им получить лечение за границей за счет государства?

– Для этого они должны получить заключение федерального центра, то есть нашего Центра или еще пары учреждений, что в России не может быть проведено нужное им лечение. А мы не можем такое заключение дать, потому что мы можем проводить такое лечение. Но можем через три месяца, когда будет поздно.

В этом огромная ложь. Мы даем заключение, что при невозможности выполнения лечения в течение такого-то срока показано лечение за границей. Таких больных только в нашей маленькой области трансплантации костного мозга, как минимум, 600 человек в год. Шестьсот человек, которые гарантированно умрут, не получив трансплантации в России.

– Почему в России не проводится на 600 трансплантаций в год больше? Мало коек и докторов?

– Нет, прежде всего, центров, подобных нашему. Далеко не каждому ребенку в доноры подходит кто-то из родных, а регистра неродственных доноров у нас нет. Мы пользуемся немецкими, итальянскими, французскими регистрами доноров – и ладно, не обязательно иметь свой. Весь мир пользуется общей базой.

Только наше государство ничего не оплачивает – ни поиск донора в регистре, ни забор, ни транспортировку. Государство оплачивает только процедуру трансплантации здесь. Поиск донора – это примерно 1/10 расходов на трансплантацию. Поиск доноров (около 5 тыс. евро), забор и транспортировку донорского костного мозга (еще около 12 тыс. евро) нам оплачивает благотворительный фонд «Подари жизнь». Это поставлено на поток. В прошлом году у нас было выполнено 70 пересадок, потребовалось больше ста поисков, и все это оплачено фондом «Подари жизнь».

А своих трансплантатов у нас нет и в массовом количестве не будет. Вы знаете, сколько денег надо вложить в создание регистра, чтобы находить донора лишь каждому десятому нуждающемуся? Около 30 миллионов долларов уйдет только на реактивы.

Плюс инфраструктура, плюс зарплата – это 50 миллионов долларов на создание регистра для каждого десятого. А дальше вопрос: кто этим регистром будет пользоваться? Я и центр имени Раисы Горбачевой в Санкт-Петербурге, и еще один центр в Екатеринбурге. Остальные не делают неродственных пересадок костного мозга детям.

– 600 пересадок в год не хватает, а насколько удовлетворяется потребность в пересадках костного мозга в России?

– Я думаю, где-то на 35% потребности: очень крупный Центр у нас, очень крупный центр в Санкт-Петербурге, много пересадок делает онкоцентр имени Блохина на Каширке, в РДКБ делают в два раза меньше, чем мы, но это тоже очень много.

– А остальные 65% пациентов?

– Умирают. За границу отправляется очень мало пациентов…

– Если я морально готова стать донором костного мозга, мне нужно включаться в зарубежный регистр доноров?

– Нет, сейчас создается регистр в России. Но вы можете спать спокойно: вероятность, что ваш костный мозг понадобится кому-то из российских пациентов, примерно 1 на 100 тысяч. За всё время в гематологическом научном центре нашли, по-моему, двух отечественных доноров для своих пациентов.

Фото: mama-tv.ru

«Подопытные кролики», или шанс на экспериментальную терапию

– Например, фонд «Подари жизнь» в год отправляет до 75 детей с нейробластомой на МIBG-терапию за границей. У нас есть МIBG-диагностика, а терапию у нас считают экспериментальной и поэтому ненужной?

– МIBG – это метайодбензилгуанидин. Радиоактивный йод включен в состав молекулы, которая активно захватывается опухолевыми клетками. Наши спикеры говорят: «Зачем экспериментальная терапия больным, которые и так умрут?»

Это порочная логика. Что же, посылать на экспериментальную терапию больных, которые заведомо вылечиваются, причем вылечиваются не калечащими методами? На экспериментальную терапию идут больные, у которых нет других шансов. На основании анализа данных этой экспериментальной терапии решается, надо ли ее вообще проводить, или, может быть, надо ее проводить не на последнем этапе, а включать ее на более ранних этапах лечения.

Самая эффективная терапия против рака должна быть перемещена в первую линию лечения, когда клетки максимально чувствительны. Когда мы воспитываем рак множественными раундами химиотерапии и вырабатываем устойчивость, тогда действительно большинство лекарств будет бесполезно.

Но если мы найдем лекарство, активное хотя бы у некоторого количества больных в терминальной стадии, значит, мы будем иметь информацию, что эти лекарства можно будет перенести в первую линию терапии и резко улучшить результаты, предотвращая рецидивы и не допуская больных до терминальной стадии. Поэтому экспериментальное лечение – это огромное благо.

Вот вы меня спросили, что я думаю про слова хирурга Андрея Рябова о том, что западные фирмы используют нас как подопытных кроликов. Я слышал это с трибуны и от него, и от многих других. Но это же просто невежество. Андрей Рябов – прекрасный врач, яркий, бескорыстный хирург и хороший человек. У хирургов такая ответственная работа, я готов им в пояс кланяться за то, что они делают, но не за то, что говорят.

– Эндопротезирование, говорят официально, у нас тоже на высшем уровне (только эндопротезы даже в официальных речах – немецкие).

– Только эндопротезы немецкие, и зачастую делают операции не тем, кому надо, а тем, кому на самом деле надо ампутировать конечности. Понимаете, если я сам виртуоз и рядом еще два виртуоза, то это совсем не значит, что все вокруг – тоже Паганини. У хирургов есть ощущение: если я умею, значит, все умеют. Я же прекрасно делаю эндопротезирование, как же вы говорите, что в России с этим плохо?

На Западе тоже есть проблемы: ценники для российских пациентов в Германии, например, в два раза выше, чем для немецких. Они зарабатывают деньги на наших пациентах. Это коммерческие проекты, они не обязаны лечить бесплатно. Действительно, когда деньги кончаются, больных выписывают. И мы таких больных получали. Конечно, если отправлять на лечение туда больных, которые уже три раза рецидивировали, их и там не вылечат. Но это не значит, если мы кого-то не вылечили, то уже никто не вылечит. Просто лечить надо раньше, а не когда уже безнадега.

– Для этого нужна ранняя диагностика.

– Подавляющее большинство (85% или более) опухолей у детей диагностируется в поздних стадиях.

– То есть если у ребенка не сбивается температура и ноги заплетаются, это может оказаться не затяжной грипп, а поздняя стадия онкологии? А заподозрить это должна мама, а не участковый педиатр?

– В 99% случаев это все-таки грипп, естественно. А если не грипп, то тоже, скорее всего, не опухоль. Опухолями заболевает 4,5–6 тысяч детей в год на всю Россию. А детей у нас 33 миллиона, даже больше, наверное. Участок в поликлинике у нас – 800 детей. В практике участкового педиатра, соответственно опухоль встречается четыре раза в жизни.

– Но если он их все четыре пропустит, они умрут.

– Из них два случая – лейкоз, который он не пропустит. Ранней диагностики лейкозов почти не бывает. Их определяют, когда уже либо изменяются анализы крови, либо вырастают органы. Но и лечатся они независимо от того, рано или поздно они диагносцированы, то есть хорошо. Проблема, прежде всего, в опухолях первого года и опухолях костей – зачастую они возникают после травм. Очень долго, пока опухоль не метастазирует или не разрушит крупную кость, этим больным делают физиотерапию.

Стерильный бокс: необходимость или предрассудок?

– Почему у нас ребенок после трансплантации костного мозга заперт в стерильном боксе, и ему нельзя прикасаться к пластиковой игрушке, пока ее не протрут спиртом, а в Германии к нему приходят в уличной одежде с плюшевыми игрушками?

– Если у нас позволить приходить в боксы в уличной одежде, приносить любые игрушки и есть любую еду, дети неизбежно начнут умирать от банальных кишечных инфекций. Были, к сожалению, такие случаи, когда люди травились уличными пирожками. Санитарные стандарты и представления в России и Германии разные. Однако доля правды в этом вопросе есть. Большинство из наших мер протективного окружения – дань дисциплине.

Соблюдение всех правил вместе, а не какого-то конкретного, отдельно взятого правила, действительно приводит к тому, что инфекции у нас не катастрофически много. И проблема вовсе не в больнице. Основные инфекции угрожают тогда, когда пациент уже выписывается.

– Вопрос в том, что больничную синегнойку не на уличной одежде приносят.

– Синегнойная палочка – это ужасно. К сожалению, она есть и в немецких больницах, хотя там ее меньше. Ни в коем случае она не приносится с улицы на обуви, на руках или во рту. Давайте посмотрим на систему водоснабжения в любой больнице. Трубы ржавые, под землей протекают. Вода в больнице не готовится, не дезинфицируется. Там и живут эти жуткие синегнойки.

Мама должна быть с ребенком в реанимации

– Под предлогом инфекций в российских больницах мам не пускают к детям в реанимацию.

– То, что у нас в стране не пускают родственников в реанимацию и говорят, что они принесут инфекцию, – это абсолютно пещерный уровень сознания, бредятина. Инфекции, которыми заболевают пациенты в реанимации, вызываются госпитальной флорой, которая воспитывается неправильным применением антибиотиков, очень плохой системой водоснабжения.

Фото: podari-zhizn.ru

– Вы тоже обязаны, забирая ребенка в реанимацию, не пускать туда маму?

– Мы всегда пускаем родителей. Когда мы сюда пришли, мы собрались с реаниматологами и договорились: «Мама всегда с ребенком». Она уходит ночевать в пансионат или в отделение, но с 9 утра до 10 вечера она со своим ребенком.

– Говорят, от этого и выживаемость улучшается?

– Выживаемость это совершенно не улучшает, но, во-первых, не ухудшает. Во-вторых, какое право имеет кто-либо разлучить человека со своим близким, тем более, когда он находится в реанимации? Тем более, когда исход лечения не ясен. Это нарушение прав человека, точка.

За недопущение родителей и близких родственников вообще, даже не касаемо детей, в больницу вообще и в реанимацию в частности, – надо убивать. От присутствия мамы в реанимации только польза. Врачи знают, что родители видят, что они работают, что ребенок ухожен, что к нему подходят. Моя незыблемая позиция: родители обязаны быть в реанимации.

Даже в регионах что-что, а реанимационные залы не такие уж маленькие. По крайней мере, чтобы посидеть со своим родным, в реанимации должно быть место.

Говорить ли ребенку о диагнозе?

– Как вы считаете, ребенок должен знать свой онкологический диагноз?

– Конечно, он должен знать свой диагноз. Ребенка диагноз пугает гораздо меньше, чем взрослого. Он принимает это как некую информацию, поскольку вместе с диагнозом ему сообщается, что он должен лечиться и вылечиться. Он узнает, что ему предстоит пройти, какие придется соблюдать ограничения. А если он не знает диагноз, зачем ему тогда делают больно, зачем ему колют препараты, от которых выпадают волосы и тошнит? Как тогда объяснить все это ребенку? Дети абсолютно безболезненно принимают эти слова: лейкоз, опухоль. Они живут с этим гораздо комфортнее, чем взрослые.

– Случаи, когда родители считали нужным скрывать от ребенка его диагноз, у вас бывают?

– Редко. За последние лет пять был один. Мы, естественно, не говорили, раз родители просили. Но как с этим жить? Попробуйте в течение двух-трех лет, пока ребенок лечится, оградить его от информации, чем он болен. Он посмотрит случайно в историю болезни. На стене отделения написано: «онкогематология». И нечестно, и, главное, очень глупо – скрывать диагноз. Но очевидно, что человеку ни в коем случае нельзя говорить, что этот диагноз безнадежен.

– Но если этот диагноз, и правда, безнадежен?

– Во-первых, таких в детской онкологии и гематологии почти нет.

– Интернет навскидку говорит, что если глиобластома – лечение паллиативное, т.е. конец.

– Совершенно верно. Это и в Израиле так. Есть неизлечимые опухоли, но есть экспериментальная терапия, куда можно попасть. Если не вылечиться, то хотя бы стать участником исследования, которое потом позволит создавать новые лекарства.

Конечно, бывает, что заболевание рецидивирует. Но все равно человек должен все время знать, что есть выход, что будут предприняты попытки лечения, что его никто не оставит без шанса выстоять.

– А если попытки уже не удались? Ребенок должен знать, почему его перестали мучить и колоть ему лекарства, от которых его тошнит?

– Этого вопроса я никогда не мог для себя решить. Мне кажется, это поле для благородного обмана. Хотя многие думают иначе, особенно на Западе. Они говорят, что ребенок должен знать, что он может умереть. Да, что он может умереть, – ребенок должен знать. А что он обязательно умрет – не должен.

– Но если родители скрывают от ребенка, а он уже догадывается, что умирает, то повисает такое облако лжи, которое отравляет последние недели или месяцы общения в семье.

– Да, это правда. Об этом я тоже всегда думаю. Наверное, это самое сложное – отчуждение, когда ребенок не хочет расстраивать родителей и показывать им, что он догадался о близкой смерти. А родители всеми силами стремятся продолжать это скрывать. Это действительно огромная проблема. Даже не отчуждения, а отсутствия той самой близкой близости, которая, наверное, в последние месяцы и недели является самым ценным и дорогим, что вообще существует на Земле.

У нас в Центре дети все-таки лечатся, чтобы вылечиваться. Если мы точно знаем, что мы не можем ребенка лечить и вылечить, то мы всегда обсуждаем это с родителями: не лучше ли поехать домой, чтобы хотя бы какое-то время побыть с близкими. Некоторые выбирают такой вариант, но большинство, конечно, не хотят уезжать.

– Вероятно, боятся, что в их регионе не будет доступного обезболивания?

– Да. Уговаривая родителей уехать, мы четко понимаем, что, конечно, хорошо побыть с близкими, но ужасно оказаться в ситуации регионального здравоохранения, где и морфина не будет… И люди сходят с ума над кроватью умирающего ребенка. Мы не можем себе позволить выполнять функции хосписа, у нас в Центр и так очередь.

Когда мы отправляем пациентов уже в последнее путешествие домой, мы связываемся с местными врачами и выписываем детей, только когда точно знаем, что обезболивание будет, что наших детей примут в больницу, где они, по возможности, спокойно уйдут. Мы никогда не выписываем, не будучи уверенными, что им будет комфортно. Хотя сердце всегда ноет за таких больных.

В детской онкологии распространенность этой проблемы все-таки меньше, а во взрослой это просто ужасно. Наше государство бесчеловечно в этом смысле. В России в десятки раз меньше потребление наркотиков для обезболивания онкологических пациентов, чем в Голландии, а это малюсенькая страна по сравнению с нашей. Все знают, что у нас с этим не просто плохо, что люди безнадежно мучаются и их родные мучаются.

Квоты, коррупция и пессимизм

– Хирург Андрей Борисович Рябов рассказал нам, что квоты – это прошлый век и что проблема квот в России решена. Вы согласны?

– Я не знаю, как она решена. Институт нейрохирургии имени Бурденко закрывается для бесплатного лечения по квотам где-то в октябре. Дальше – за деньги. Может быть, в институте имени Герцена, где Андрей Рябов работает, квот всем хватает… Но я-то точно знаю, что кое-где в России больным говорят, что квоты нет, кладут за деньги, а параллельно оформляют им квоту. И получают и квоту, и деньги с пациента.

– Хоть что-то хорошее среди всей этой отсталости и коррупции есть?

– Есть хорошие врачи и сестры, которые борются в Москве и в регионах за право своих пациентов жить и выздоравливать. Но оптимизма нет. Его неоткуда взять. Есть совершенно ложная идея, что медицина – это отрасль экономики, она должна зарабатывать деньги. Но больница должна не зарабатывать деньги, а тратить.

На что вообще человечество как популяция должно тратить деньги? Вкладывать их в здоровье. Это заведомо убыточная вещь, которая окупается годами жизни, а не деньгами. Кто-то что-то очень сильно сломал у себя в голове, когда начал говорить о платных услугах, о зарабатывании денег в медицине.

Да, врачи и медицинский персонал должны хорошо оплачиваться, чтобы у них и мысли не было брать деньги с пациентов. Кроме того, если богатый человек придет в бедную больницу и скажет: «Я вам заплачу, сколько вы хотите. Вылечите меня», – кто его будет лечить и чем? Инфраструктуры нет, врачей нет, томограф выключили, лекарства кончились…

Создавать инфраструктуру – это единственный способ прогрессировать.

www.pravmir.ru

Алексей Масчан - историю жизни читать тут

                                                          Маргарита, Гоарине и Сусанна Масчан

Гораздо чаще в семье Масчанов обсуждали Холокост. От него семья пострадала по другой линии - прапрадеда Алексея по матери - Чернова, немцы расстреляли в городе Стародуб. Ему было тогда уже более ста лет. Дед Алексея по отцовской линии Абэ (Александр) Левин горел в танке под Смоленском, и из-за четырех ранений – одно навылет в шести сантиметрах от сердца, - рано вернулся с войны.

На войну он уходил молодым отцом – за полтора года до ее начала у них с Сусанной Масчан, появился первенец Александр – отец Алексея.

Прадед Степан очень переживал, что род Масчанов прервется, и Абэ с Сусанной решили, что первый ребенок будет носить фамилию Масчан.

Когда же в 1945 году, за два месяца до окончания войны, у них родилась двойня, дети получили уже фамилию отца – Левины, хотя мальчика из двойни – любимого дядю Алексея, назвали в честь армянского дедушки Степаном. Это же имя носит и старший сын Алексея.

«Поскольку в семье два народа, которые ужасно пострадали в 20-м веке, мы не забываем ни об одном, ни о другом Геноциде, - говорит Алексей Масчан. - Как и о любых человеческих зверствах, об этом надо подсознательно все время думать. Как говорил один мой преподаватель: «вспоминают, когда забывают». Об этом не надо забывать, тогда и вспоминать не придется. Но я бы сказал, что у меня по поводу и того, и другого Геноцида горечь не столько национальная, сколько общечеловеческая».

Непростую историю своего рода Алексей Масчан не воспринимает как трагическую: «Скорее, это история семьи, которая выжила».

Лекарство от смерти

Эти же жизнелюбие и стойкость, судя по всему, помогают Алексею Масчану и в его работе.

Лечить тяжелобольных детей, не всегда имея шансы на успех, и общаться с их родственниками, постоянно иметь дело с человеческой бедой психологически непросто, выдерживают это не все.

«Универсального рецепта, как с этим справиться, нет, каждый находит свой. Я просто стараюсь думать, что, во-первых, я делаю для этих людей все, что могу, а во-вторых то, что вряд ли сможет сделать кто-то другой. И это успокаивает, если, конечно, вообще что-то может успокоить перед лицом смерти ребенка».

К медицинской карьере Алексей Масчан готовился с детства. «Родители, конечно же, не навязывали мне выбор, - говорит Алексей. - Просто с шести лет я сам очень хорошо знал, что стану врачом. Мы в семье постоянно обсуждали, как я найду «лекарство от смерти». Алексей закончил Второй медицинский институт (теперь университет имени Пирогова), ординатуру и начал работать в Республиканской детской клинической больнице на юго-западе Москвы (теперь Российская детская клиническая больница). В конце 80-х его, молодого врача, позвали в научную группу детской гематологии, которая создавалась при больнице - для лечения детей из областей, загрязненных после аварии на Чернобыльской АЭС.

В 1992 году, когда границы открылись и во многих профессиях появилась  возможность для обмена опытом, Алексею Масчану выпал уникальный шанс - он отправился на стажировку во Францию. Когда из Парижа пришло приглашение, выяснилось, что из всего огромного института французским владел только он. «Родители отдали меня в школу имени Поленова с углубленным изучением французского, руководствуясь исключительно эстетическим чувством. Конечно, тогда подумать, что кто-нибудь из нашей семьи попадет во Францию, было невозможно. Я был первым, кто не верил, что французский мне когда-нибудь пригодится».

Год во Франции, однако, оказался одним из важнейших в карьере Масчана. Он попал в одну из лучших больниц Франции,  госпиталь St. Louis.

«Этот год показал ту пропасть, которая лежала между западной и нашей медициной - десятилетия нахождения за железным завесом не позволяли нам прогрессировать».

Так, если в Советском союзе вылечивали только 7% детей, больных лейкозом, то на Западе на тот момент нормой считалось 70%.  В госпитале St. Louis делалось около 120 пересадок костного мозга в год – столько, сколь во всей России не делалось и за пять лет. «Эта стажировка позволила мне сделать рывок в моей специальности. Это было первое мое настоящее образование, и я благодарен судьбе за этот шанс», - говорит Алексей.

После возвращения Масчана из Парижа научной группе, в которой он работал, удалось повысить вероятность выздоровления детей, больных лейкозом, до западного уровня. Так закладывались основы для будущего центра детской гематологии, онкологии и иммунологии имени Дмитрия Рогачева. Центр, открытый менее чем через 20 лет, в 2011 году, задумывался как место, в котором заботятся о каждом ребенке. «Создавая его, мы думали о том, какое отношение мы бы хотели видеть по отношению к собственным детям. В этом центре воплотилось все то, о чем я и мои коллеги мечтали долгие годы, - говорит Алексей Масчан. - Мы им действительно можем гордиться».

В роду Алексея Масчана были люди с совершенно разными профессиями и достижениями: двоюродный дед, Георгий Нахратян, был заместителем главного конструктора конструкторского бюро Илюшина; двоюродный дядя, Армен Медведев, был заведующим отделом культуры в Совете министров СССР, главой Госкино; двоюродная прабабушка, Анаит Масчан, играла в Ереванском театре, получила звание народной актрисы за роль матери Ленина. 

auroraprize.com

Масчан алексей александрович

                                                          Маргарита, Гоарине и Сусанна Масчан

Гораздо чаще в семье Масчанов обсуждали Холокост. От него семья пострадала по другой линии — прапрадеда Алексея по матери — Чернова, немцы расстреляли в городе Стародуб.

Ему было тогда уже более ста лет. Дед Алексея по отцовской линии Абэ (Александр) Левин горел в танке под Смоленском, и из-за четырех ранений – одно навылет в шести сантиметрах от сердца, — рано вернулся с войны.

На войну он уходил молодым отцом – за полтора года до ее начала у них с Сусанной Масчан, появился первенец Александр – отец Алексея.

Прадед Степан очень переживал, что род Масчанов прервется, и Абэ с Сусанной решили, что первый ребенок будет носить фамилию Масчан.

Когда же в 1945 году, за два месяца до окончания войны, у них родилась двойня, дети получили уже фамилию отца – Левины, хотя мальчика из двойни – любимого дядю Алексея, назвали в честь армянского дедушки Степаном. Это же имя носит и старший сын Алексея.

«Поскольку в семье два народа, которые ужасно пострадали в 20-м веке, мы не забываем ни об одном, ни о другом Геноциде, — говорит Алексей Масчан. — Как и о любых человеческих зверствах, об этом надо подсознательно все время думать. Как говорил один мой преподаватель: «вспоминают, когда забывают». Об этом не надо забывать, тогда и вспоминать не придется. Но я бы сказал, что у меня по поводу и того, и другого Геноцида горечь не столько национальная, сколько общечеловеческая».

Непростую историю своего рода Алексей Масчан не воспринимает как трагическую: «Скорее, это история семьи, которая выжила».

Лекарство от смерти

Эти же жизнелюбие и стойкость, судя по всему, помогают Алексею Масчану и в его работе.

Лечить тяжелобольных детей, не всегда имея шансы на успех, и общаться с их родственниками, постоянно иметь дело с человеческой бедой психологически непросто, выдерживают это не все.

Масчан Алексей Александрович

«Универсального рецепта, как с этим справиться, нет, каждый находит свой. Я просто стараюсь думать, что, во-первых, я делаю для этих людей все, что могу, а во-вторых то, что вряд ли сможет сделать кто-то другой. И это успокаивает, если, конечно, вообще что-то может успокоить перед лицом смерти ребенка».

К медицинской карьере Алексей Масчан готовился с детства. «Родители, конечно же, не навязывали мне выбор, — говорит Алексей. — Просто с шести лет я сам очень хорошо знал, что стану врачом. Мы в семье постоянно обсуждали, как я найду «лекарство от смерти». Алексей закончил Второй медицинский институт (теперь университет имени Пирогова), ординатуру и начал работать в Республиканской детской клинической больнице на юго-западе Москвы (теперь Российская детская клиническая больница). В конце 80-х его, молодого врача, позвали в научную группу детской гематологии, которая создавалась при больнице — для лечения детей из областей, загрязненных после аварии на Чернобыльской АЭС.

В 1992 году, когда границы открылись и во многих профессиях появилась  возможность для обмена опытом, Алексею Масчану выпал уникальный шанс — он отправился на стажировку во Францию. Когда из Парижа пришло приглашение, выяснилось, что из всего огромного института французским владел только он. «Родители отдали меня в школу имени Поленова с углубленным изучением французского, руководствуясь исключительно эстетическим чувством. Конечно, тогда подумать, что кто-нибудь из нашей семьи попадет во Францию, было невозможно. Я был первым, кто не верил, что французский мне когда-нибудь пригодится».

Год во Франции, однако, оказался одним из важнейших в карьере Масчана. Он попал в одну из лучших больниц Франции,  госпиталь St. Louis.

«Этот год показал ту пропасть, которая лежала между западной и нашей медициной — десятилетия нахождения за железным завесом не позволяли нам прогрессировать».

Так, если в Советском союзе вылечивали только 7% детей, больных лейкозом, то на Западе на тот момент нормой считалось 70%. В госпитале St. Louis делалось около 120 пересадок костного мозга в год – столько, сколь во всей России не делалось и за пять лет. «Эта стажировка позволила мне сделать рывок в моей специальности. Это было первое мое настоящее образование, и я благодарен судьбе за этот шанс», — говорит Алексей.

После возвращения Масчана из Парижа научной группе, в которой он работал, удалось повысить вероятность выздоровления детей, больных лейкозом, до западного уровня. Так закладывались основы для будущего центра детской гематологии, онкологии и иммунологии имени Дмитрия Рогачева. Центр, открытый менее чем через 20 лет, в 2011 году, задумывался как место, в котором заботятся о каждом ребенке. «Создавая его, мы думали о том, какое отношение мы бы хотели видеть по отношению к собственным детям. В этом центре воплотилось все то, о чем я и мои коллеги мечтали долгие годы, — говорит Алексей Масчан. — Мы им действительно можем гордиться».

В роду Алексея Масчана были люди с совершенно разными профессиями и достижениями: двоюродный дед, Георгий Нахратян, был заместителем главного конструктора конструкторского бюро Илюшина; двоюродный дядя, Армен Медведев, был заведующим отделом культуры в Совете министров СССР, главой Госкино; двоюродная прабабушка, Анаит Масчан, играла в Ереванском театре, получила звание народной актрисы за роль матери Ленина.

Детям нужны особые дозировки

Национальный медицинский исследовательский центрдетской гематологии, онкологии и иммунологии

им. Дмитрия Рогачева Масчан

Михаил Александрович “  — Наша цель – движение к успеху и излечение каждого ребенка с еще недавно фатальными заболеваниями. Сегодня в нашем Центре мы добиваемся результатов, сравнимых с лучшими мировыми. +7 495 287 65 70   (доб. 5576)

Доктор медицинских наук Профессор

Заместитель генерального директора-директор Высшей школы молекулярной и экспериментальной медицины Область клинических и научных интересов Оптимизация результатов лечения детей с помощью трансплантации гемопоэтических стволовых клеток. Применение клеточных технологий для лечения гематологических и онкологических заболеваний у детей.

Профессиональная деятельность

2016 – н. в. – заместитель генерального директора-директор Высшей школы молекулярной и экспериментальной медицины ФГБУ «НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева» Минздрава России (Москва)

2015–2016 – заместитель директора Института гематологии, иммунологии и клеточных технологий ФГБУ «НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева» Минздрава России (Москва)

2014–2015 – заведующий отделом интенсивной терапии и трансплантации гемопоэтических стволовых клеток ФГБУ «НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева» Минздрава России (Москва)

2010–2014 – заведующий отделением трансплантации гемопоэтических стволовых клеток № 1 ФГБУ «НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева» Минздрава России (Москва)

2009–2010 – заведующий отделением гематологии ФГБУ «НМИЦ ДГОИ» (Москва)

2003–2009 – заведующий отделением общей гематологии Российской детской клинической больницы (Москва)

2000–2003 – врач-гематолог отделения общей гематологии Центра гематологии и трансплантации костного мозга Российской детской клинической больницы (Москва)

Образование

2000 – НИИ детской гематологии (Москва), клиническая ординатура

1998 – Российский государственный медицинский университет Минздрава России (Москва), педиатрический факультет

Действующие сертификаты

2012 – сертификат по специальности «Гематология»

Повышение квалификации

2008 – Университетская клиника г. Тюбингена (Германия), стажировка 2000 – Исследовательский госпиталь Св. Иуды (Мемфис, США), стажировка

Румянцев Александр Григорьевич

Президент НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева Академик РАН, доктор медицинских наук, профессор, главный внештатный специалист – детский гематолог Минздрава России, член правления Союза педиатров, президент НОДГО

«Центр такого высокого уровня не имеет аналогов в Российской Федерации и создан впервые. Оборудование центра соответствует самым передовым мировым стандартам».

Новичкова Галина Анатольевна

И.о. генерального директора НМИЦ ДГОИ им.

Алексей МАСЧАН: «Первым моим желанием было найти лекарство от смерти, вторым — от рака»

Дмитрия Рогачева Доктор медицинских наук, профессор

«Наш Центр – не просто клиника, а, прежде всего, научный центр, где применяются уникальные методы лечения».

Масчан Алексей Александрович

Заместитель генерального директора по научной работе — директор Института гематологии, иммунологии и клеточных технологий (ИГИКТ) Доктор медицинских наук, профессор

«Только научные исследования позволяют найти новые подходы к лечению и сделать его менее тяжелым и опасным. Наука – высшее проявление любви. Исследования в области детской гематологии и онкологии – высшая форма науки».

Борисова Наталья Викторовна

Заместитель генерального директора по экономике и развитию, директор финансово-правого управления Кандидат экономических наук

Масчан Михаил Александрович

Заместитель генерального директора по научной и учебной работе – директор Высшей школы молекулярной и экспериментальной медицины (ВШМЭМ) Доктор медицинских наук

Карачунский Александр Исаакович

Заместитель генерального директора по инновациям и международной научной деятельности, директор института онкологии, радиологии и ядерной медицины (ИОРЯМ) Доктор медицинских наук, профессор

Литвинов Дмитрий Витальевич

Главный врач Кандидат медицинских наук

Карелин Александр Федорович

Заместитель генерального директора – директор лечебно–реабилитационного научного центра «Русское поле», Кандидат медицинских наук

Сметанина Наталия Сергеевна

Заместитель главного врача по лечебно-консультативной работе Доктор медицинских наук, профессор

Спиридонова Елена Александровна

Главный ученый секретарь Доктор медицинских наук, профессор

Сметанов Евгений Владимирович

Директор Управления эксплуатации и охраны труда, главный инженер

НовичковаГалина Анатольевна И.о. генерального директора НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева – доктор медицинских наук, профессор. «Создание нашего Центра позволило не только совершить прорыв в лечении гематологических и онкологических заболеваний у детей, но и приблизить российскую медицинскую науку к международному уровню».

МасчанАлексей Александрович Заместитель генерального директора по научной работе, директор Института гематологии, иммунологии и клеточных технологий (ИГИКТ), доктор медицинских наук, профессор. «Только научные исследования позволяют найти новые подходы к лечению и сделать его менее тяжелым и опасным. Наука – высшее проявление любви. Исследования в области детской гематологии и онкологии – высшая форма науки».

КарачунскийАлександр Исаакович Заместитель генерального директора Центра, директор Института онкологии, радиологии и ядерной медицины НМИЦ ДГОИ им. Дмитрия Рогачева – доктор медицинских наук, профессор. «Контролируемые мультицентровые клинические исследования и кооперативные научно-клинические группы являются самым эффективным и грозным оружием в нашей войне с детским раком. Это в полной мере доказали опыт и успехи созданной более 20 лет назад кооперативной клинической группы Москва–Берлин в лечении острой лимфобластной лейкемии у детей и подростков».

«Достаточно повесить одного»

МасчанМихаил Александрович Заместитель генерального директора Центра, директор высшей школы молекулярной и экспериментальной медицины – доктор медицинских наук, профессор. «Наша цель – движение к успеху и излечение каждого ребенка с еще недавно фатальными заболеваниями. Сегодня в нашем Центре мы добиваемся результатов, сравнимых с лучшими мировыми».

kanal21.ru


Смотрите также